«Вот и нет мамы! Ее уже унесли… Кто теперь будет садиться рядом со мной за столом?…
На крышку гроба, ах, караби…
и о ком мне теперь заботиться?… Чем занять теперь все эти долгие дни?…
Пичуга села, чив-чив-чиво…
если бы у меня была сестра… Так нет – оба мальчишки!
И засвистела, ах, караби…
Какая навязчивая песенка!.. Никогда я уже не увижу маму…
И засвистела, ах, караби…
А сколько раз я ее пела, когда мы играли на паперти у церкви и мальчишки приходили нас пугать! – Донесся взрыв бомбы. – Мальчишки… И с ними он приходил, Игнасио, сын кондитера, который сейчас в горах… вместе с теми, кто убил маму».
Гроб с телом стоял брошенный посередине улицы: услышав взрыв, те, кто его несли, спрятались в подворотню.
«Когда это кончится?
Элизабет мертва, чив-чив…
Да, умерла! Что это значит – умерла? Умерла… умерла… умерла…
В гробу открытом лежит, чив-чив…
Нет, но до чего же прилипчивая песня! Ужасные дни!..
Что за прическа, ах, караби…
Кто же волосы ей расчесал?… Я причесывала ее по утрам… Что же я теперь буду делать?»
Жалобная, как писк птенца, детская песенка продолжала крутиться у нее в голове, когда донесшийся с улицы звук взрыва вывел ее из оцепенения, и, мгновенно позабыв о песне, Рафаэла расплакалась: «Ах, мама, мама!»
Дон Мигель испуганно взглянул на нее, а дон Эпифанио, не зная, что сказать, воскликнул: «Слава Богу! Поплачь, дочка, поплачь!»
– Да, да, я знаю… Оставь меня в покое… – ответила она Энрике, когда тот подошел, чтобы сказать ей что-нибудь незатейливо-утешительное, что обычно говорят в подобных случаях.
В эту ночь Рафаэла уснула не скоро. Взрывы бомб, единственный звук, долетавший до нее в потемках извне, вел счет неспешному ходу часов, совершающих извечный круг, и ее мыслям, неотрывно прикованным к таинству смерти. Очередная бомба упала совсем рядом; сердце и душа ее напряглись; на мгновение ей показалось, что она повисла в воздухе, а когда почувствовала, что жива и по-прежнему лежит в своей постели, в голове мелькнула неясная догадка о том, что жизнь – непрестанное чудо, и, шепча «да исполнится воля Твоя», она бессознательно благодарила Бога за то, что он призвал к себе ее мать.
Когда на следующий день обстрел прекратился, Рафаэла подумала: «Вот теперь бедняжка отдохнула бы немного!»
«Глупая осада!» – подумал Игнасио, узнав о том, что у Рафаэлы умерла мать.
Солдаты-карлисты мечтали о штурме; офицеры с неодобрением говорили о действиях командования. «Эти хоть зубы на полку, а не сдадутся», – говорил старый дон Кастор. Несколько человек ночью осторожно подобрались к окружавшим город траншеям. «Заложить динамитный патрон, и – путь открыт!» – предложил один. Другой предлагал разместить ночью в одном из домов роту и, обманув часовых, прорваться в город.
Капитан держался с Игнасио все суровей, выискивая повод наложить на него арест. Игнасио пошел к командиру, чтобы поговорить с ним начистоту; ему хотелось настоящей войны, всерьез. Командир пытался было его разубедить, но Игнасио настаивал и в конце концов добился приказа о переводе в Соморростро.
И он уехал, устроив своим приятелям прощальную пирушку и предоставив им в дальнейшем есть, пить и на досуге обсуждать результаты обстрелов.
Им двигало не до конца ему самому понятное сокровенное беспокойство, жажда своими глазами увидеть что-то новое и по-настоящему серьезное. Он чувствовал, что сделан из другого теста, чем его приятели, которым было вполне хорошо в узком батальонном кругу, которые жили мелкими спорами и сплетнями и привычно несли однообразную караульную службу. В минуты колебаний и растерянности, прежде чем принять окончательное решение и думая: «Но если я такой!» – Игнасио вспоминал одно из присловий Пачико: «Вещи таковы, каковы они есть, и иными быть не могут». И, вспомнив о Пачико, он чувствовал сокровенную тщетность войны и, чтобы смягчить разочарование, искал живых, ярких впечатлений. Дух городских улиц он старался перенести в горы.
Узнав о происшедшем, Педро Антонио побледнел как полотно и собрался было ехать, чтобы выбить из головы сына глупую мысль о переводе в Соморростро. Но, подумав: «Ведь он такой упрямый», – отказался от первоначального намерения и стал предпринимать иные шаги, писать письма, чтобы косвенно пресечь нелепую мальчишескую выходку.
А в городе дела шли день ото дня хуже. После затишья пушки снова загрохотали со стороны Соморростро. Все ощутимей заявлял о себе голод; смертность выросла в пять раз; дети страдали от недостатка света и свежего воздуха, а те, кто рождался в лавках – их называли «лавочные», – рождались едва живыми, как после выкидыша.
Общий дух заметно упал, веселье поблекло. Было уже не до шуток.
Смерть доньи Микаэлы внесла в жизнь семьи Арана ноту особой серьезности; ощущение смерти, как глубокий басовый аккорд, придало мелким повседневным событиям гармоническое единство, открыв в каждом из них глубинную жизнь и окрасив ею бесконечное полотно обыденности. «Все мы смертны» звучало в эти дни как живая реальность и лишь мало-помалу, обесцвечиваясь, вновь стало привычной, отвлеченной и мертвой формулой. Иногда Рафаэле казалось, что она слышит тихо долетающие из прошлого жалобы покойной и видит, как ее боязливый призрак бродит по лавке и по складу, беспокоясь о судьбе близких.
Дон Хуан жил так, словно его лишили одной из привычек, и, хотя дочь наполняла своим присутствием дом, каждое утро он слышал тишину на месте звука, непрестанно, пусть и незаметно для него самого, звучавшего раньше в его душе. Он тосковал по вздохам и жалобам жены, сам вздыхая про себя, видя все вокруг еще более мрачным, чем прежде, и вынуждал дона Эпифанио подбадривать себя, как раньше – жену. Вскоре после похорон ему пришлось стоять в карауле на кладбище, и, опершись на ружье и задумчиво вспоминая годы, прожитые вместе с женой, он не чувствовал, как слезы катятся у него по щекам. Может быть, и он скоро умрет… «Эй, на часах!.. Слушай!» Эта бедная, исстрадавшаяся женщина поддерживала порядок в его доме, несла часть его забот и украшала его жизнь своими мягкими, нежными, кроткими, тихими жалобами, в разнообразии интонаций которых крылась для него частица обаяния домашнего очага. Ему вспомнились холодные и сырые зимние вечера, когда, вернувшись домой, он заставал свою Микаэлу сидящей у жаровни. Отчетливые и ясные в ночной тишине, долетали голоса часовых с неприятельской стороны.
– Это катастрофа, катастрофа! – повторял дон Эпифанио, – Какие разрушения! Говорят, что, если они возьмут город, даже имя его сотрут с лица земли. И действительно, тут «Ла-Гэрра» права, самые большие наши враги – попы и крестьяне.
«Ла-Гэрра» раздувала в своих читателях ненависть к крестьянам, описывая, какую ненависть испытывает сельское население к Бильбао; газета требовала всего для Бильбао и ничего для Бискайи, а также настаивала на отделении от Сеньории города, которому впредь не придется гнуть спину перед синедрионом в Гернике; следовало одним разом покончить с долгой тяжбой между людьми, толпящимися на городских улицах, и людьми, рассеянными по горным хуторам, с тяжбой, уходящей в глубь бискайской истории, с враждой между городом и горами, с борьбой между землепашцем и купцом.
– То-то ясно заговорили! – восклицали в горах.
На неделе, последовавшей за днем святого Иосифа, люди стали обращать внимание на растущую нехватку продовольствия. Всех жителей перевели на паек: фунт хлеба в день для несших службу и полфунта для остальных; кроме того, была проведена ревизия складов, но дону Хуану удалось-таки скрыть свои два мешка муки, в то время как некоторым пришлось заплатить за подобное же двадцать пять дуро штрафа.
Двадцать пятого осталисьГорожане на бобах;Но полны сердца отваги,Хоть и пусто в животах, —
как гласит одна из песенок того времени.
Часто слышалась далекая стрельба, и любопытные, пользуясь затишьем, ходили посмотреть на дымы освободительной армии и потолковать о них. Некоторым виделась в горах наша артиллерия; другим – колонны войск, многим же – ничего.
– Это в Носедале!
– Нет, сеньор, это в Сан-Педро-Абанто!
– А я вам говорю, что этот дым с той стороны, из Соморростро!
– С той стороны! Эк куда хватили!
– Послушайте, Субьета, а где же ваша изогнутая подзорная труба?
– Вон там, направо, неужели вы не видите? Да вон там! А трубу-то заклинило…
– У самих-то глаза паутиной заросли…
– А вам все мерещится…
Однажды утром караульные собрались в доме, в котором они укрывались и над дверями которого висела вывеска: «Образцовый дом умалишенных, выписка – в Леганес».
– Серрано побили, – говорили одни, услышав колокольный звон семнадцатого числа.
– Армия продолжает победное шествие! – восклицал дон Эпифанио, повторяя любимую фразу бригадира, бывшую тогда в моде.