— И вовсе нет. Всем известно, что он был морским десантником, — оспаривал Иван.
— Это одно и то же в данной ситуации, — веско говорил Полковник.
Далее в споре определялось место нахождения Героя в войну, мелькали фьорды и шхеры, захват немецкого опорного пункта на мысу Крестовом под Лиинахамари, адмирал Головко и еще… и еще… И я окончательно запутывалась, о чем они спорят.
— А чего он теперь-то пьет, если такой Герой? — недоумевала я.
На меня смотрели, как на недоумка.
— А что ж таким людям еще в мирное время делать?! — вроде как удивлялся Илья Палыч, помощник бригадира. — Сама подумай.
Одна Лидка ничего не рассказывала. Она в эту смену вообще была странной: рассеянно-задумчивая, говорила невпопад, вздыхала, мимолетно улыбалась чему-то. Если б я могла представить Лидку влюбленной, то дала бы руку на отсечение, что она влюблена — не в Героя, конечно, в Маресьева, причем девичьей невесомой влюбленностью: издали, светло и бескорыстно. Но вот представить такое с Лидкой было невозможно.
— А Маресьев? — спрашивала я.
— А что Маресьев?! Правильный мужик, — поскучнев, отвечали мне.
Я не понимала их тона. Романтики им в Маресьеве не хватало, что ли? А в Герое, значит, романтики по-ихнему хватало?! Странно, но что-то меня в последнее время перестали привлекать романтические изыски!
Больше к Маресьеву не возвращались. Только почему-то в эту ночь никто не жаловался на холод и особенно не пытался спрятаться, хоть ночь выдалась гололедной и ветреной и прохватила всех изрядно.
Вернувшись утром домой, я первым делом отыскала в чемодане, набитом книгами, «Повесть о настоящем человеке». Одолевала потребность перечитать ее. Но днем времени не нашлось: сын, институт, учебные дела. Зато ночь целиком принадлежала мне.
Обгородив лампочку у кровати здоровенным «Справочником физических величин», я наконец-то уткнулась в книжку, когда-то давно подаренную отцом. И как прежде, как раньше-раньше в детстве, все пропало вокруг.
Был зимний дремотный лес, падающий в него самолет, голодный медведь и приходящий в сознание летчик.
Я хорошо помнила содержание книги, я вчера видела человека, о ком была эта книга, я все понимала, и все равно дергалось сердце, когда оскаленная звериная морда наклонялась над ним.
Но плакать я начала с другого места.
«К полудню… Алексей сумел сделать всего около тысячи пятисот шагов и устал так, что каждое новое движение доставалось ему напряжением воли. Его качало. Земля выскальзывала из-под ног. Он поминутно падал… потом поднимался и делал еще несколько шагов. Неудержимо клонило в сон. Тянуло лечь, забыться… Будь что будет! Он останавливался, цепенея и пошатываясь из стороны в сторону, затем, больно закусив губу, приводил себя в сознание и снова делал несколько шагов…»
Может быть, потому это вызывало слезы, что однажды в детстве я видела такое с моим отцом. И теперь оно складывалось вместе, роднило в чем-то отца с героем и резонансной болью отзывалось в сердце.
Но дальше сходства не было, а читать без слез я не могла.
«Тело понемногу стало отходить, но что-то случилось с ногами… Неужели всё?.. Но вдали гремела канонада. Там шел бой, там были свои… Канонада притягивала… настойчиво звала его, и он ответил на этот зов. Он поднялся на четвереньки и по-звериному пополз на восток…»
Чтобы не разбудить сына с мужем, я утыкалась в подушку и беззвучно сотрясалась в ней. Отревевшись, поднимала заплаканные глаза к книжке, читала: «Он полз, задыхаясь, падая лицом в снег, теряя сознание от напряжения…» — и опять утыкалась в подушку. И все же не могла не читать эту мучительную книгу. В отличие от детства, когда все в ней воспринималось как должное, сейчас я уже на собственном опыте знала, как это — преодолевать себя, и что преодоление возможно только во имя великой цели. У Мересьева (в жизни Маресьева) такая цель была, и он совершал невозможное.
«Так полз он еще день, два или три… Счет времени он потерял… Порой не то дрема, не то забытье овладевали им. Он засыпал на ходу, но сила, тянувшая его на восток, была так велика, что и в состоянии забытья он продолжал медленно ползти…»
Это цель гнала его вперед, сперва на раздробленных ногах, потом ползком, потом, когда руки перестали держать, — перекатываясь с боку на бок. Восемнадцать суток без еды, без помощи, с гангреной обеих ног. И после, когда ампутированный в госпитале решил летать и через нестерпимую боль, через кровавые мозоли продирался он к ней, к великой цели — защищать свою Родину.
Книга была прочитана, но заснуть я даже не пыталась. Потушив лампочку, потихоньку выбралась на кухню, промыла заплывшие от слез глаза и поставила чайник. За окном спала Москва, горели фонари, но уже не подсвечивали розовеющее к утру небо. Странные мысли кружились в голове.
А могла ли быть такой великой целью — физика? В конце школы я считала, что могла. Теперь не знала и, главное, не чувствовала.
Вот когда тяжело болел сын, тогда ощущение цели, то есть его жизни, превалировало надо всем, и я могла то, чего не могла, например, не спать пять суток подряд.
Или же физика была не для меня, или она и вправду не являлась настоящей ценностью и целью, ради которой превозмогают себя и идут до конца?
Я опять открыла книгу, словно та могла ответить на мой вопрос. Перелистала ее, но ответов там не нашлось. Их надо было искать самой и в себе. Зато зацепилась за последнюю в книге картинку. На ней парень в летном комбинезоне открыто, озорно и победно улыбался небу в самолетах со звездами на крыльях. И, в общем-то не похожий на Маресьева, он походил на него этой безоглядной улыбкой. И больше того, это была знаменитая на весь мир гагаринская улыбка. Наверное, тот, кто выбирал Гагарина первым космонавтом, помнил эту улыбку и потому, выбирая, не ошибся.
Клокотал на плите забытый чайник, начинался новый день, вроде ничем не отличимый от остальных, а на душе было смутно-смутно. Не хотелось идти в институт. Тянуло почему-то на Мосгорснабсбыт, словно там были ответы на мучившие меня вопросы.
Но на Мосгорснабсбыт я попала только через две недели. Косяком шли вечерние лабы, и дежурить подряд приходилось мужу.
В звонком хрустальном инее стояла Москва. Даже на Мосгорснабсбыте он висел на проводах, сосулечно украшал скаты складских крыш, железнодорожные стрелки и верхние края заборов. Сторожка смотрелась, как ледяной домишко, играла золотом и киноварью последних солнечных лучей.
Зато внутри было необычайно хмуро. Я попала как раз на общее собрание бригады. Обсуждали Сергея.
— Ты, студент, не кипятись, — говорил Митрич, торжественный, в пиджаке с засунутым в карман пустым рукавом и увешанный наградами. — Ты нам объясни, как ты додумался отмечаться и сразу уходить через пролом. Тебе ведь государство за дежурство платит, а не за подпись. Это ж чистой воды мошенничество.
Вытянувшись, скрестив на груди руки и прислонясь к стене у стола, Сергей смахивал на Наполеона у стен Кремля и позой, и надменно-брезгливым выражением лица, и хамским тоном:
— Кому это я объясняться буду? Вам, что ли, плебеи драные? Ничего объяснять не буду, все равно не поймете, образование не то.
Собрание обиженно зашумело.
И тогда стоящий у двери Дед снял свою одноухую шапку, причем обнажился крупный и совершенно голый череп, обтряхнул шапку об колено, снова надел и сказал глуховатым, но покрывшим весь шум голосом:
— Это ж надо, какой патриций выискался! Нет, не напрасно Ильич писал, что интеллигенция — это говно. Выгнать и в институт сообщить.
Он повернулся и вышел, согнувшись под притолокой.
Сергей посерел. Пухлые губы у него вдруг сделались тонкими и злыми. И сейчас он напоминал Басова, когда тот в институтских дверях пятился от выдуманного мной пистолета. А заодно вспомнились рассказы ребят, как Басов выступал на заседании в Кремле по поводу вручения МИФИ ордена Трудового Красного знамени, и вся его речь сводилась к простенькому тезису: «МИФИ — очень хороший институт, потому что он выпустил даже одного Нобелевского лауреата».
Я смотрела на Сергея, и ни малейшего желания заступиться за него не было. Впрочем, и не понадобилось. Собрание пошумело и не согласилось с Дедом: «Молодой, чего ж ему жизнь портить, исправится еще». Сошлись на том, что он уволится по собственному желанию.
Сергею дали бумагу и ручку. Он быстренько накатал заявление, небрежно пхнул его Митричу, буркнул:
— Подавтесь!
И выскочил из сторожки, хлопнув дверью.
В сторожке повисла нехорошая тишина, которую перебил сочный голос Ивана:
— Пустой парень! Дед-то был прав. Всё жалость наша, эх! Ладно, чо там, дежурить пошли.
С этого собрания словно что-то переломилось во мне.
Лезло в голову циничное высказывание кого-то из физиков: «Наука — это наилучший способ удовлетворения моего любопытства за счет государства».