— Ты, старый хрыч, — обратился я к красно-зеленому, — тебе жить надоело?
— Я не ваш. У меня долг перед потомками. Мы дополнили отчет тем, как вы истребили неприкосновенных.
— Всех в расход. Давайте, Чунча, новых — по-настоящему новых!
По Чунча так и не смог подобрать лояльный состав. После десятой попытки я запретил эту идиотскую организацию. Проживем и без них.
Как-то раз я созвал в экстренном порядке Камарилью. До меня дошли слухи, что Камарилья обнаглела — делят между собой города, стаскивают добро в возводимые для них дворцы. Какой-то недобитый преображенец снял об этом сюжет для ласкателя, и его кто-то пропустил. Показали по ласкателям один из строящихся дворцов — с ехиднейшим комментарием.
Я вышел к Камарилье прозрачно-серый от гнева. Я прохаживался перед трепещущей шеренгой и молчал. Наконец я остановился.
— Что? Каково? — мгновенно переходя на крик, начал я. — Подлецы, падаль, взяточники, стяжатели! Вас тут полсотни, и тем не менее здесь только один, только один честный агломерат! Один честный агломерат!
Я медленно обвел взглядом шеренгу камарильцев. Первым в шеренге вытягивался Чунча и преданно ел меня глазами. Встречая мой взгляд, камарильцы — один за другим — цепенели от предвкушения: ах, не я ли окажусь единственным честным?
Я с презрением плюнул.
— Да, только один. И это… я.
Чунча первым опомнился и галантно выступил вперед.
— Мой Президент, вы единственный среди мерзейших, ничтожнейших, но пожалейте нас, снизойдите…
Бес в его глазах показывал мне кукиш. Но остальные и впрямь одеревенели в страхе. Я снисходительно усмехнулся: пусть почувствуют!..
Не было предела мудрости моего правления.
Чунча не раз заходил ко мне, плотно закрывая дверь кабинета, и усаживался на стол.
— Ну, ваше высококачество, опять расшалились?
— А что, не любо? — отвечал я, заталкивая обратно в мешок подсознания выпирающую оттуда ненависть.
— Цитирую: «Нами рассмотрена проблема отвлечения работников на подпирание стен разваливающихся ветхих строений. Подобная практика отвлечения агломератов от их непосредственной работы ради укрывания нерадивости тех, кто должен снести ветхие строения и построить новые, — является нелепой. Необходимо немедленно снести ветхие и построить новые здания, не ссылаясь на нехватку работников этой отрасли.
Поэтому, учитывая интересы и пожелания агломератов, приказываю:
внести порядок в подпирание домов спинами, дабы каждый точно знал, какую стену подпирать и сколько времени; ввести раздачу горячей таквы под стенами ветхих зданий.
Его высококачество, наипервейший из лучших, самый хороший и добрый, угодливый агломератам, воистину мудрый, непогрешимый Президент Агломерации, Владыка окрестностей, также Незыблемый всей видимой и невидимой Вселенной».
— А, как тонко, музыкально составлен приказ? — сказал я жмурясь.
Чунча как-то по-особенному посмотрел на меня.
— Но смысл-то где? Ведь вы ясно говорите, что отвлечение на подпирание домов — безобразие. А заканчиваете тем, что это безобразие нужно организационно улучшить. Где логика?
— То-то и оно! Логика? На то я и высококачество, что мне нет дела до логики. Так смешнее! Ведь глупцы как расценят? Им бросится в глаза, что впервые заговорили вслух, громко о постыдном — практика подпирания стен спинами (или чем другим, тоже срамном, о чем раньше только перешептывались). Они будут умилены моей откровенностью. А то, что гора родила мышь… ха-ха… они того не приметят. Тому, кто видел, как мягко мы стелили, будет не так жестко спать! Они и не обратят внимания, что концовка говорит похабно! «Ну, плохо, ну, хуже некуда, ну, пусть и дальше так будет!»
Чунча рассмеялся:
— Галактика с вами, пусть остается этот приказ.
Иные разы Чунча бывал нетерпимее:
— Это что же такое! — влетел он как-то на президентский совет. — Да ведь этот стервец всех нас хочет заложить. — Камарилья засмущалась. — Только что мне по секрету вручили болванку его речи на Параде Разума!
Чунча размахивал листками. Рачи взял их у него и принялся читать.
— Так… так… ага… «…сегодня я приветствую вас на этом уморительном событии в качестве высококачественного Дурака, самого распрекрасного глупца в Агло…»
Рачи выронил листки.
— Ну, чего? — недовольно ворчал я. — Как хочу, так и перчу.
— Это он властью своей бравирует, — орал Чунча, да так, что Камарилья головы пригибала. — Это он над Агло изгаляется, терпение агломератов проверяет! Сам слетит — и нас, подлец, за собой потянет!
— Неловко… — более спокойно сказал Рачи. — Не можем же мы за вами, как за дитем малым…
Словом, мало ли чего бывало. Что дрянь-то описывать…
Все закончилось вчера. На Параде Разума. А как же — без Парада Разума. Пренепременно я и Парад Разума восстановил.
Чучело Дурака догорает. Толпы орут, мечутся — ну, обычное дело.
Я впился взглядом в корчащиеся лоскутья Дурака, попираемые пламенем. Так! Так! Так они могли бы поступить и со мной. Звери! вот чем кончается их мерзкий Парад Разума — безжалостным нелепым актом. Разве Дурак виноват, что он другой, что природа обделила его? И за это его — огнем? Сволочи!
Чунча склонился ко мне, шепча в самое ухо:
— Ваше высококачество, лучше нам уйти. Народ впервые в такой ярости сжигает чучело Дурака. Тут что-то не то. Посмотрите, как они злобствуют.
— Это они — меня! — внезапно громко сказал я.
Чунча поволок меня с трибуны, на которой толпились размордевшие воители «нового поколения». Я не успел подойти к ступенькам, как вдруг заметил непорядок совсем рядом. Кто-то выскочил из толпы и кинулся в промежуток между лиловыми, оцепившими трибуну. Это была агломератка.
Она пробежала несколько шагов, я стоял, ошеломленно уставившись на нее. Вдруг телохранитель навалился на меня. Неподалеку кто-то истошно закричал. Еще какие-то вопли. Тяжелое дыхание телохранителя — мне в щеку. Меня подхватывают и несут. Кровь. Нет, не моя. Лиловые расшвыривают агломератов, прокладывая мне путь.
Через две дольки времени я уже был в Оплоте.
Возле меня суетился врач. Подскочил с докладом оранжевый:
— Покушавшаяся — некая Фашка — схвачена. Чунча легко ранен. Она стреляла в вас. Что прикажете с ней делать?
Я тупо уставился на него. Фашка?.. Да, Фашка.
— Фашка, говоришь?
— Так точно.
— Отпустить… Впрочем, нет. На воле ей теперь опасно. Пусть пока живет в неприсутственной части Оплота. Охранять. Лично отвечаешь за ее жизнь. И чтобы ей все необходимое.
— Как это благородно…
— Вот, вот… сообщи о моем благородстве прессе. А теперь — вон.
Я сходил еще к Чунче, справился о его здоровье. Увы, его легко ранили, в самом деле легко.
— Как неприкосновенные? — внезапно спросил я его.
— Они живы. Их стало даже больше. Вместо публично избираемых сотен — тысячи, если не миллионы.
— Вы сбиваете ракеты?
— Но осколки-то разносятся по вселенной!
— Вот и ладно… — сказал я, покидая безмерно удивленного Чунчу.
Светило понурилось, Нет, мне здесь не жить — блохе неловко на лысом месте.
Я не смог, может быть, не успел, поведать, как я стал Незыблемым. Зачем? Да и нет сил.
Когда, при Пиме, я ратовал за учреждение касты неприкосновенных, я смутно предвидел и свою победу в путче, и свое нежелание писать правду — потом… все, все, предчувствовал… даже то, что я их разгоню… и не без умысла создавал эту касту крепкой… И теперь то, что я, за неимением времени и желания, не дописал, вы прочтете в докладах неприкосновенных. Рано или поздно их заметки соберут… ужасный момент… лучше не думать о нем.
Прощайте. Надеюсь, одной ампулы хватит.
Я искренне хотел…. ну да что там теперь оправдываться. Я освобождаю вас от себя.
Вы свободны. Дурака больше нет.
Меня во мне не было: я тщательно собирался в одну точку, и эта точка, дрогнув, стала удаляться от меня, но я, оставшийся, даже не шевельнулся, чтобы возвратить себя удаляющегося, потому что главней теперь был тот, кто находился в болезненно пульсирующей точке, которая вдруг стала укрупняться, укрупняться — или, точнее, на нее словно вызырился глаз микроскопа, и она оказалась вселенной со всем множеством заключенных в ней смыслов, которые внезапно стали один за другим проясняться для меня, потому что я вышел из себя и пристально разглядывал себя для того, чтобы единство меня распалось на крупицы, и эти крупицы можно было бы прощупать, разделив на то, что находилось во мне от рождения, от тех клеточек матери и отца, соединенных и взращенных в меня, и на то, что было от деревушки, спящей днем с открытыми ставнями, от бабушкиных сказок о Дураке, от дедушкиных фырканий, от ребячьих дразнилок, от Праздника взросления, от уксуса, пролитого Примечанием мне в мозг, от Фашки, кричащей: «Нет, не хочу!», от кичащейся своей серьезностью Агломерации, от скрытности Джеба и пугливого героизма Пима, от горечи правды и от сладости лжи, от восстаний и путчей, от объятий Додо и плевка Фашки, от банальной шлюхи, ставшей моей женой, и от пустодума Брида, ставшего моей совестью, — от всех тех впечатлений, которые бурлили во мне, не сливаясь в единое течение, и только издалека меня можно было принять за личность, тогда как я был свалкой, куда каждый бросал свои мнения, суждения, выводы, вопросы и ответы.