— Да, странновато, — сказал Крашев. — Отгородились, потом опять загородятся. — Он помолчал. — Впрочем, мне все равно. Да и странновато только вначале, а присмотришься — люди как люди. Нахальные, правда, юркие — это да! Вон видишь, за забором у них склад досок. Штабели высоченные… Так заберутся на штабель и с нашими со второго этажа заговаривают. Я приказал, конечно, ни в какие контакты не вступать.
— И правильно сделал, — сказал Жора. — С ними только вступи… Но я не об этом. Трудно все это понять, а объяснить еще труднее. Вот смотри, — показал он вдруг на начало подкрановых путей. Там, между щебеночным полотном и наружным забором промзоны, проходящим в этом месте по небольшой впадине, скопилась громадная куча мусора. Подкрановые пути заполняли весь узкий просвет, машине подъехать здесь было невозможно, и мусор этот копился годами. Да и их отряд прибавил к этой куче немало. Сейчас его было так много, что верх этой кучи был почти вровень с верхом забора. На этом зыбком, шатком постаменте Крашев увидел женщину. Она смотрела в зону, где на штабелях стояли люди в серой, мышиного цвета одежде. Между женщиной и людьми было метров пятнадцать-двадцать. Они хорошо видели друг друга и хорошо слышали, и поэтому разговаривали негромко, отрывисто.
— Как ты думаешь, что она делает? — спросил Жора. Вид у него был сумрачный.
— К мужу пришла или к брату… — пожал плечами Крашев.
— К мужу? — болезненно поморщился Жора. — А ты ее видел вблизи?
— Видел, — сказал Крашев. Он и в самом деле встречал женщину в поселке. — Вид у нее, правда, не лучше, чем у нашего бывшего «подавальщика».
— «Подавальщика»? — привстал с кресла Жора, но в кабине крановщика было тесно и он опять, уже в какой-то тихой ярости, плюхнулся обратно. — «Подавальщик» просто пьянь, но эта… Ты говоришь, не страшен человек. Вот посмотри на нее — стоит на мусорном постаменте. Ты думаешь, к мужу, к брату пришла? А ты посмотри внимательно. Смотри… что-то ей кинули… смотри… ты думаешь, это платьице на ней, в цветочек… Как же так! Вырядилась «синявка» тухлая в халатик… а под халатиком ничего нет. Сейчас за пару грязных трояков стриптиз устраивать будет. — Жора опять привстал, невпопад тыча рукой в сторону женщины. — Да она давно забыла, какого же она пола, у нее же чувств никаких нет, и все же пользуется… — Бледный и взмокший Жора откинулся в кресле. — Раскрутить бы кран да крюком по башке. А ты говоришь… — Он встретился с глазами Крашева. Крашев подавленно молчал. — Цветок природы… Не-е-ет, — помолчав, добавил он. — Ничего нет страшнее падшей женщины. Хотя… Вот стоит она, приоткрыв свой халатик, а нам ничего не видно и не страшно — просто противно. Какая-то там «синявка», где-то там на куче мусора. Но представь иное. Ты любил? — вдруг спросил он, и Крашев, не ожидавший такого вопроса, вздрогнул. — По-настоящему!.. И чтобы тебя любили… По-настоящему… И чтобы все было — «от» и «до» — тоже по-настоящему.
Крашев молчал. Ему неудобно было говорить об Анне.
— Так любил? — повторил Жора. — Было такое? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — А у меня было. Вот ты говоришь, я сентиментальный. Может быть… Нет человека грубее детдомовца и нет его сентиментальнее. А зэки? Знаешь, какие они стихи любвеобильные пишут? А какие переписки с девахами заводят? Ну, а я — бывший детдомовец и бывший зэк — вдвойне сентиментален, — печально рассмеялся Жора. — Но в каждом человеке есть любовь. Я не знаю, что это такое. Наверное, так даже говорить нельзя: «есть любовь». Но есть, есть… Должна быть. Вот помню, рос в детдоме… Радио слушаешь… Потом телевизоры появились. Книжки почитывал, журналы… Просто на улице слышал… Люди говорят друг другу нежности. Какие-то ласки. Мать целует своего сынишку… Глядишь, и он тянется к ней. Такая малость… Посидеть на коленях у отца… Коснуться его рукой. А слова… Нежные слова… Тебе говорят, что ты самый умный, самый красивый… Чепуха, конечно. Ты подрастешь и все поймешь, но все это надо, надо… А в детдоме вместо этого — пес-директор. Между прочим, сейчас я это понимаю, не такой уж он плохой человек был. Даже по-своему справедлив. И многие из наших зла на него не имеют. А я — нет! — Жора ткнул своим небольшим кулачком по приборному щитку. — Дело в том, что он нас бил. Да-да, — добавил он, увидев вопрос в глазах Крашева. — Справедливо бил, за провинности… Имелся у него такой чуланчик холодненький. Чуть что — в чуланчик и ремешком армейским по заднице. Считал он себя этаким нашим отцом-папашей. Встречу, бывало, кого из своих. Разговоримся. Вспомним отца-папашу и как он нас лупцевал своим кожаным ремнем. «Если бы не наш папаша да его ремень, путного из меня ничего бы не вышло», — смеется знакомый, а мне грустно. Нельзя было нас драть! Нельзя! На коленях ты нас не держал, целовать не целовал, по голове не гладил, отцом не был. Так чего же драть? — говорил Жора уже зло. — Наш директор вообще был человеком сильным, ловким, эдаким армейским, без погон, конечно, но в кителе… Галифе, сапоги громадные, юфтевые… Помню, первый раз… Забыл даже, за что он меня поволок… А все остальное до сих пор перед глазами… До чуланчика он меня еще вел, потом дверь запер, схватил, брезгливо так схватил, скрутил, голову мою наклонил и между ногами своими зажал — это у него коронный прием такой был. Потом армейский свой ремень снимать стал… Я ничего не слышал и, кроме юфтевых сапог, ничего не видел. Страшно было и ужасно стыдно за нелепую позу, за унижение, стыдно за свой тощий, синий и, может быть, не очень чистый задок… Да-а-а, — протянул совсем уже грустно Жора. — Вот мне уж скоро тридцать. И я кой-кого бил. И меня били. И жена мне изменяла. И два года в лагере отсидел, и три на «химии» отработал. И чего еще не было… Но так меня никто не унижал. Дикое какое-то унижение. Нечеловеческое. Хотя… — Жора усмехнулся. — Хотя в тот первый раз он меня даже ни разу не ударил.
«Почему не ударил?» — хотелось спросить Крашеву. Но он не посмел. Сидел оглушенный.
— Не ударил, — повторил Жора. — Словом, от всего от этого обмочился я… Отшвырнул меня отец-папаша как грязного, напакостившего котенка, застегнул свой ремень и вышел, закрыв чуланчик, брезгливо бросив на прощанье, что выпустит, когда я обсохну…
Жора молчал… Его черные глаза блестели. Крашеву было неловко. Никто никогда так откровенно не разговаривал с ним. С Ширей у них были свои секреты, они многое говорили друг другу, но все деловое, мужское… А тут…
— Ну, а потом влюбился, — помолчав, сказал Жора. — Потом свадьба… Дрянной жена оказалась… Непутевой. А как выпьет — так все: не своя. За бутылку последнее платье отдаст, а уж об остальном говорить нечего. Все пропила… Но это было потом, а вначале — о! это было счастье. Она была хохлушкой. В детдом попала лет двенадцати. Вся семья угорела: мать, отец, два старших брата, а ее откачали. Приезжала раза два к ней какая-то тетка, а так никого у нее не было. И детдом ей тоже порядком надоел… Как мы любили друг друга! Какие слова говорили! Ты — с юга, знаешь, как хохлушечки могут выговаривать: «Ты мий коханый, да ты мий гарнэнький…» Года два так жили. Днем работаю, потом свой подвал отделываю. Грязь всю выкинул, капитальной стеной от всего отгородился. Сантехник, Боря-шестипалый, все трубы зачеканил, в кладовке, где я бутылки хранил, горшок, ванну поставил, воду подвел. Отделал я туалет плиткой, в комнатах лампы дневного света повесил, купили мы кой-какую мебель на те деньги, что дядя Вася Пирогов принес. Получилась такая двухкомнатная! Сходил я к начальнику ЖЭКа, выпил с ним, как полагается, походатайствовал он, и райисполком ордер выписал. Как временное жилье — но мне-то какое дело… Иногда сил не хватало… Но наступит ночь. Распустит она свои волосы, прижмется да зашепчет: «Ты мий гарнэнький…» — и откуда что бралось. И ничего пошлого. Много в наших душах любви, нежности и ласковых слов скопилось. Вот и выговаривали друг другу… А потом — как свихнулась. Вот в такую же «синявку» превратилась. И что только не делал: и уговаривал, и объяснял, куда катится, и запирал в подвале, и пару раз побил, так слегка, да и кого бить — худая стала, маленькая; и просто неделями с ней не разговаривал — нет, ничего не выходило. Пришел как-то с работы — вижу, валяется в постели с таким же синим, плюгавым дохляком; у кровати бутылки пустые. Уверен, что ничего с ним у нее не было — напились, и только. Но тут уж я озверел окончательно. Схватил бутылку пустую и этому дохляку по голове. Потом в милицию пошел. Уже на суде узнал, что там я ему в точности сделал. Трещина в черепе, сотрясение мозга, ну и так далее… Хотя, что там ему сотрясать? — вздохнул Жора. — А оснований к ревности у меня, оказывается, не должно было быть — дохляк и в самом деле импотентом оказался. Вот так… И влепили мне пять лет…
Глава 7Что там было дальше, Крашев детально не запомнил.
Кажется, что-то крикнул солдат с ближайшей вышки, мгновенно, точно тараканы в щели, провалились куда-то серые люди за высоким забором, и только женщина долго, суетливо, озираясь и боясь, прыгала с уступа на уступ громадной, пыльной мусорной кучи.