Что, однако, ни в том ни в другом случае не делает ее менее значительной, чем она есть на самом деле.
Сразу должен предупредить, что на соображения, которые кому-то, может быть, покажутся излишне самонадеянными и субъективными, навели меня прежде всего дневники Корнея Ивановича — на протяжении последних лет моя любимая книга.
2
Я не очень любил Корнея Ивановича при жизни.
Вернее, не любил его так, как следовало любить любимого всеми детьми (и многими взрослыми) человека.
В раннем детстве он как-то меня смущал, сковывал громкостью своего артистизма — желанием (и еще каким умением!) превратить любой бытовой разговор в увлекательную игру.
А я стеснялся ему подыгрывать. Превращался в бо́льшего буку, чем на самом деле.
Едем мы, допустим, дождливым днем в Москву на машине Корнея Ивановича; он сидит на переднем сиденье и рассказывает, как увлекательно накануне играли они в слова, когда требовалось угадать пропущенную букву — и с нею потом все слова.
Он и мне предлагает тотчас же вступить в эту игру — пишет пальцем на запотевшем лобовом стекле “м-ма”. Спрашивает, какой буквы не хватает, чтобы получилось знакомое слово. Мне лет шесть, наверное. Я самостоятельно прочел “Трех мушкетеров” Дюма. Задача, поставленная передо мною дедушкой Чуковским, оскорбительно элементарна для меня. Но я тупо молчу — и выгляжу вглухую недогадливым идиотом.
Я провожу в детстве-отрочестве довольно много времени у Чуковских на даче как товарищ в развлечениях внука Корнея Ивановича Жени — и знаю, как может быть строг к проделкам внука и его приятелей домашний Корней Иванович, и стараюсь лишний раз не попадаться ему на глаза.
Или вот мне уже минуло семнадцать, я только что стал студентом театральной школы. Иду по аллее классиков — и вижу Корнея Ивановича, окруженного писателями из Дома творчества (Чуковского на улице в одиночестве я видел лишь однажды за все время, что жил в Переделкине). Я вроде бы собираюсь быть артистом, но скованность при общении с Корнем Ивановичем все еще не преодолена. И я опять выгляжу глупо. Чуковский громко обращается к окружающим: “Вот ведь странный человек. До сих пор никак не придет ко мне, чтобы прочесть монолог «Быть или не быть»”.
Монолог Гамлета я вообще-то наизусть знаю. Но не очень понимаю, зачем мне читать его Корнею Ивановичу. Год или два назад молодой артист Миша Козаков жил в Переделкине, репетируя с Охлопковым роль Гамлета. Миша к тому времени закончил Школу-студию МХАТ — и его действительно позвали играть Гамлета на театре. Миша был знаком, разумеется, с Корнеем Ивановичем, но читал ли ему “Быть или не быть”?
Словом, в том, что называю нелюбовью к Чуковскому, виноват я, а уже никак не Корней Иванович. И чувство тайной вины перед ним — и живым, и давно ушедшим — у меня оставалось вплоть до того времени, как дневники Чуковского были изданы Люшей (старшей внучкой Корнея Ивановича Еленой Цезаревной, которую знаю с первых послевоенных лет) и я смог их впервые прочесть; по-моему, случилось это в начале девяностых.
Вновь оскорбляя чьи-то чувства, скажу — всего глупее была бы сейчас неоткровенность, — что чтение дневников (а я прочитал их целиком дважды, но записи за время от сорок второго года по шестьдесят девятый — раз десять не менее) убавило для меня отчасти впечатление, производимое Корнеем Ивановичем при жизни.
Или я бы сказал сейчас так: убавило впечатление от Чуковского (и веры, наверное, во всемогущество литературного его вкуса, окончательности экспертной оценки), но прибавило ощущения близости к этому человеку, сочувствия к тому, как он жил каждый свой день, отраженный в дневниковых записях.
Я увидел, что понимать о литературе всего невозможно — и нужно ли? Не поощрение мэтров, вольно или невольно приближающих к себе вольных или невольных подражателей, помогает начинающим кем-то стать, а лишь риск самостоятельности, в свое время и сделавших мэтров мэтрами.
Но всегда ли ощущает и мэтр себя последней инстанцией? Не допуская и тени неуверенности на людях, Корней Иванович разрешает себе в дневниках чаще, чем можно это представить, сомнение в уровне своих способностей (как и положено пишущему, он бывает недоволен самим качеством своих записей в дневнике — и нередко видит, что опыт не в помощь, что опыт — препятствие).
Он не признает Марину Цветаеву, не понимает Бродского, но предпочитает длить непонимание, чем поддаться чужому мнению, пусть даже дочери Лидии Корнеевны, с которой у отца так много общего во вкусах.
Одиночество — доминанта всех трех (первое издание было двухтомным) томов дневника.
Одинок молодой человек, избравший профессию литературного критика, сразу обратившего на себя внимание.
Одинок мужчина, смолоду женившийся на любимой женщине, проживший с нею долгую жизнь.
Одинок отец удачных, замечательных детей.
Одинок автор знаменитого “Мойдодыра”.
Одинок вообще знаменитый в разных жанрах литератор.
Одинок ленинградец.
Одинок москвич.
Одинок старейший — и всеми обитателями поселка чтимый — житель Переделкина.
Одинок писатель, подвергаемый нападкам властей.
Одинок лауреат Ленинской премии.
Одинок дед, прадед и прапрадед.
Одинок проживший долгую жизнь, узнавший славу, трудившийся до последних минут жизни с юношеским азартом восьмидесятилетней старик, в равной степени, всем казалось, любивший и публичность, и рабочее уединение.
И еще я понял, что не мудрецом был Корней Иванович Чуковский, а большим артистом, сыгравшим мудреца, — и не в том ли была его главная мудрость?
Великой ролью стала для него и старость, сыгранная им по Мейерхольду на людях (Чуковский, кстати, хорошо Мейерхольда знал, состоял с ним в переписке) — и по Станиславскому в дневниковых записях.
Есть фотография — свидетельство моего очень раннего (с двух лет) знакомства с Корнем Ивановичем. И этой фотографией-свидетельством — мы с Корнеем Ивановичем в Ташкенте, сорок второй год, стоим, разделенные щелью арыка, — мне часто случалось хвастаться.
Сейчас между тем при взгляде на этот снимок более чем семидесятилетней давности меня занимает другое.
Мне два года, Корнею Ивановичу шестьдесят — в стихотворении, приблизительно тогда же и сочиненном, он пишет: “Я не знал, что так радостно быть стариком…”
Старость Чуковского длилась двадцать семь лет на моих переделкинских, подчеркнул бы я, глазах — в Москве я почему-то никогда с Корнеем Ивановичем не встречался. Но в московской квартире Чуковского однажды побывал. В сорок пятом году меня привозили туда, чтобы посмотрел ребенок из окна двухкомнатной квартиры на улице Горького, как пойдут в сторону Красной площади, где будет парад Победы, который сейчас репетируют, танки (правда, танки, пока я смотрел из окна, ждали своей очереди — и танкистам роздали завтрак, они намазывали масло из упаковок на ломти хлеба).