Между тем выбор епископа пал на монаха по имени Бруно. Это был тщедушный человек, с пальцами, вечно испачканными в чернилах. Маленький, сморщенный, с черными глазками и еще более черными волосами. Старость не пометила головы его своей краской, но борода у него была с довольно сильной проседью. Подобно Шебирю, Бруно тоже был страстный книгочей. Все свое время тратил он на переписку латинских легенд, молитв и Священного Писания. Но от светских сочинений и старославянских текстов убегал, как черт от ладана.
Эти двое, то есть Шебирь и Бруно, которым по-настоящему надо бы крепко дружить, сделались по воле князя и епископов противниками. Разные наушники, льстивый сброд мелких пакостников втерлись между ними и нашептывали им всякие гадости. Вот самые умеренные:
— Знаешь, Шебирь, что Бруно про тебя говорит? Не знаешь? Так имей в виду: он называет тебя пьяницей!
— А тебе известно, Бруно, что про тебя Шебирь сказал? Вот на, слушай. Ты, говорит, отпетый мерзавец и, читая, заикаешься, а когда пишешь, так рука у тебя не сгибается, будто собачья лапа.
Живительно ли, что оба они отвернулись друг от друга и в конце концов друг друга возненавидели, как два петуха на одной навозной куче?
И удивительно ли также, что священники, поддерживавшие одного из них, слышать не могли о тех, кто примкнул к противоположной партии?
Не ясно ли, как белый день, что между ними вспыхнула вражда и они схватили друг друга за грудки?
В этом споре каноник Космас взял сторону епископа и стал изо всех сил расхваливать Бруно. Почему? Потому что запутался, потому что был человек увлекающийся, потому что имел с Шебирем какое-то разногласие, потому что немножко ему завидовал, потому что Шебирь кое-когда исправлял его латынь и, наконец, потому что любил Шебиря, а любовь иногда превращается в неприязнь.
В сравнении с Шебирем Бруно казался Космасу каким-то безликим. Он его не замечал. Был уверен в его ничтожестве. И голос у него воробьиный, и не смеется он никогда, и, шагая подле рослого Космаса, выглядит как нищий подле вельможи.
Очень может быть, что приверженность Космаса к епископу имела более глубокие корни, чем казалось; может быть, выбор, им сделанный, имел и другую причину; но так или иначе, бесспорно одно: взгляды Космаса не отличались твердостью, и был он немножко неустойчив.
Когда же пробстом Пражского капитула оказался кто-то третий, а надежды Шебиря и Бруно рухнули и Бруно должен был удовлетвориться званием магистра, Космас рассвирепел на беднягу. Видеть его больше не мог. Бруно опротивел ему. Космас чувствовал злобу при виде его склоненной головы и отравил себе не один вечер, прислушиваясь к его писклявому голосочку. К счастью, Бруно говорил редко — только когда речь шла о сочинениях религиозных, а в остальное время днем и ночью сидел у себя в комнате за перепиской Божественных текстов. Принимая во внимание его усердие и ученость, новый пробст поручил ему вести запись выдающихся событий в капитульные анналы. Бруно вел эти записи бедным языком. Языком бессильным, бесцветным, сухо, скупо, при помощи школьной латыни, фразами стертыми, словами, которые ковыляют наподобие ведьм, разбитых параличом, и дьяволов об одной ноге и одном копыте.
— Бог свидетель, — говорит Космас пани Божетехе, — когда я слышу о том, что этот заморыш пишет о нашем дорогом князе, ну разве могу я не подумать о Шебире? Что из того, что Шебирь — горлан и пьяница? Что из того, что у него пряжки на туфлях — и те не в порядке? Даже такой вот — неряшливый, непутевый, ушедший с головой в свитки, как и в питье, — он рядом с Бруно словно солнце рядом с какой-нибудь щелью, куда еле проникает скудный свет… Я говорю это только к тому, что ты заставляешь меня сравнивать двух человек, не идущих ни в какое сравнение друг с другом.
Пылкий характер Космаса не позволил ему скрывать свое недоброжелательство, и Бруно, этот старый добряк, однажды с удивлением узнал, что приятель, прежде так восхвалявший его, теперь его ненавидит.
— Нет, нет, нет! — говорил он доносчикам первые годы. — Ты плохо расслышал. Этого быть не может! Я представить себе не могу, чтобы кто-нибудь из братий моих возводил на меня какую-то гадкую напраслину. Нет, нет, нет!
— Нет, это правда! — возразил Космас, когда доверчивость магистра стала ему несносной. — Я называю тебя буквоедом. Говорю, что ты закусываешь перо, как удила. Говорю, что знаю одного священника по имени Шебирь, на чьей руке волосок стоит больше всей твоей перепачканной щепоти!
Как сказано, Бруно отличался мирным характером и чистосердечием. Это бесспорно так — и не требует оговорок. Но у каждого есть маленькие слабости, и Бруно (вопреки своим мирным свойствам) не мог слышать, когда хвалили Шебиря. Он смеялся, если кто умалял его собственные заслуги, не спорил, когда его язвили за малый рост, — но хвалить Шебиря! Превозносить этого толстобрюхого! Отдавать ему предпочтенье! Нет, это было до такой степени против шерсти, что Бруно бледнел и (при всей своей молчаливости) вдруг начинал безудержно говорить, не в силах остановиться.
В результате такого рода столкновений и грызни между каноником Космасом и магистром Бруно в конце концов возникла ненависть. Они боялись на глаза друг другу показаться.
По мнению некоторых, к их вражде не оставалась безучастной и пани Божетеха. Никаких доказательств этого (видимо) не сохранилось, но можно думать, что происходившие между монахами стычки завершались ее смехом. Возможно, что она стояла где-нибудь за поворотом длинной галереи и ловила словечки, восхищаясь, в силу своей супружеской обязанности и нежных чувств, гремучим голосом супруга. Космасовы выпады вызывали в ней ликование, его победа приводила ее в хорошее настроение, и мы ясно представляем себе, как она в восторге стучит кулаком по ладони, как вскрикивает, когда с каноникова языка слетит какое-нибудь особенно изысканное выражение.
Со стороны магистра Космаса не было никаких обид, и бедняга сносил поношения, можно сказать, с какой-то гордостью и высокомерием человека, лишенного гордости и высокомерия…
Простодушие Бруно доходило до того, что он приукрашал себя недостатками, которых не имел, и ответы его только звучали злобно, сердце же в них не принимало участия. Но там, где дело шло об общих правилах, Бруно всегда настаивал, чтобы Космас, совершенно так же, как другие каноники, точно соблюдал условия монашеского жития, не нарушая заведенного в капитульном доме твердого распорядка. В этом состояла часть обязанностей Бруно. Дело в том, что пробст поручил ему следить за благонравием. И в этом обстоятельстве кроется причина того, что первое повествование связано со вторым.
Когда Космас принимал у себя в комнатах тех стариков, и беседовал с ними, и оделял их пищей, очень часто бывало так, что изголодавшиеся горемыки поднимали чересчур много шуму. И по всему дому разносился грохочущий голос Космаса, и слышалось громкое шлепанье его башмаков, и стук палки, и кашель тех седовласых, и вслед за этим — смех, как в корчме. Все эти звуки, надо думать, сердили Бруно, и он прерывал свою работу, отведя руку от недописанной страницы.
Однажды — это было третье посещение каноника Космаса стариками, — когда опять раздался такой взрыв смеха, наш магистр Бруно отложил перо и отчасти со страхом (как бы не получить от каноника какого вреда), отчасти с отвагой (ибо он исполнял свой долг) направился к помещению, откуда слышался крик. День клонился к вечеру; был тринадцатый час от восхода солнца, начало сентября. В это время темнеет довольно быстро, так что в доме царил полумрак.
Отбрасывая перо, Бруно был полон решимости устроить Космасу хорошую баню. У него уже рвались с языка гневные слова, одно язвительней другого, но, после того как он прошел некоторое расстояние и находился уже недалеко от означенной двери, решимость покинула его. Подходил он к этой двери уже колеблющимся шагом, не в силах вспомнить ни одного из выражений, которыми собирался Космаса попотчевать. По мере того как убывала уверенность, шаги его делались все медленней, и в конце концов старый добряк стал искать только повода, чтобы не выполнять своего намерения и вернуться.
Когда Бруно дотащился до поворота галереи, перед глазами его возникла странная фигура: у Космасовых дверей стоял какой-то таинственный незнакомец, явно собираясь шмыгнуть в комнату либо за ворота, но только бы долой с глаз магистра. Бруно схватил незваного гостя за рукав и, к своему испугу и ужасу, узнал в нем одного из монахов разогнанного Сазавского монастыря. Это было уже слишком, так как присутствие подобного молодчика там, где царили добрые римско-католические нравы, представляло собой нечто совершенно недопустимое.
Сазавский монастырь был вечным бельмом на глазу у служителей латинской церкви. Его основал когда-то после встречи со святым пустынником Прокопом князь Ольдрих; он наделил эту обитель прекрасными поместьями и разными привилегиями и созвал туда монахов для церковной службы по старому канону, на старославянском языке и совершения обрядов на нем же. Но после недолгого существования и кратковременного расцвета монастырь был закрыт. Монахам пришлось оставить свой благородный подвиг и разойтись. Их изгнали в Венгрию, и только при князе Братиславе, относившемся благосклонно к славянской литургии, они были позваны обратно. Князь вернул им Сазавский монастырь и оказал сильную поддержку против их недругов. И вновь зазвучала в том монастыре речь святых братьев Кирилла и Мефодия, и отрадные искусства, и музыка, и письменность нашли там приют. Но после смерти Братислава монахи вновь утратили княжеское благоволение. Их снова разогнали, и на их место явились латинские священники. С тех пор стайки славянских монахов бродили по Чешской земле, и народ хорошо относился к ним, но духовенство, послушное предписаниям папы, чуждалось их, как паршивых овец.