Кербер сел за рояль и открыл крышку. Я и раньше слышал удивительно живые звуки музыки в этом доме, но мне никогда не приходило в голову, что играет сам босс, а не стереосистема. Он бросил взгляд в мою сторону, будто почувствовал мое удивление и в тот же момент сильно и энергично ударил по клавишам. Густой сочный звук наполнил комнату и потек дальше. Музыка все набирала обороты, прыгала, крутилась, дергала слушателя за нервные окончания, а затем вдруг успокоилась, стала медленной, вдумчивой, местами жалобной.
– Шопен, соната для фортепьяно номер два, часть первая, – вдруг сказал Кербер, не прекращая играть. – Ты, наверно, никогда не слышал даже названия. Никто здесь не слышал и, даже услышав, лишь единицы смогут понять. Необразованная грубая толпа, наделенная даром. Тот, кто загнал нас сюда, как скот в загон, все равно что плюнул в лицо Богу! А, мальчик, ну что же ты молчишь?
Его пальцы с удвоенной силой забегали по клавишам – длинные, тонкие, гибкие – он даже не смотрел на них, повернув свою голову в мою сторону. Глаза под тяжелыми надбровными дугами не блестели, превратившись в черные провалы. Взгляд не мог от них оторваться, словно в эти черные дыры он затягивал душу. И все же, несмотря на всю эту неведомую силу и устрашающую мощь, я знал, что он никогда не сможет подчинить меня себя, затянуть до конца, как делал это с другими.
Главарь банды энергично и страстно нажимал на клавиши, заставляя инструмент стонать под своими руками. На его высоком белом лбу выступили капли пота.
– Творец с такой любовью на протяжении миллионов лет вылепливал свое детище и сейчас решил, наконец, вложить в него частицу себя. Те же, кому не досталось этой частицы, в великой гордыне и обиде решили обмануть божий замысел. Ты думаешь, почему мы здесь? Не плодитесь и не размножайтесь, твари! Пусть останется только чистый генный материал! Мы все тут сдохнем рано или поздно, не оставив ни единого потомства! Сойдем на нет! Будто и не было нас никогда! Через несколько сотен лет никто и не вспомнит! Ну что же ты молчишь, мальчик? Неужели тебе нечего сказать? Молчишь, как все...
Как все... Музыка снова плакалась. Может быть, это была уже совсем другая композиция – не знаю. Но после этой первой вспышки я стал относиться к Керберу совсем по-другому. Передо мной был больной, даже немного сумасшедший человек, которого становилось жалко. Жалость даже заставила меня на время забыть, что и больные бывают крайне опасны.
Но больше всего мне врезался в память другой вечер, проведенный в комнате босса. Он снова сидел за роялем, лениво с полузакрытыми глазами перебирая пальцами по клавишам, словно в забытьи. Музыка лилась также неспешно, также убаюкивающее – я едва не начал клевать носом. Незнакомая мелодия была нежной, грустной и ласковой, как прощание...
– Инк, ты ведь и понятия не имеешь, что за дар тебе достался и почему я поставил тебя рядом с собой, так? – он даже не открыл глаз, слова срывались с губ медленно в такт с музыкой, будто он и не ко мне обращается.
Я вздрогнул, не столько от звука голоса, сколько от сознания того, что он знает мое имя.
– Ты не умеешь пользоваться своим даром, – продолжал босс, – не знаешь, что это такое. Ты глух и слеп. Сейчас твои способности как старый больной пес тычутся носом мне в ноги и никак не могут определить, что же я такое. Нельзя же так бездарно их использовать, не для того они тебе даны.
Он рассмеялся и продолжал играть, но черные дыры глаз на этот раз смотрели прямо на меня:
– Мы с тобой почти одинаковые, я это чую... – музыка плакала, надрывалась. – Хочешь посмотреть, кем я был? Кем я стал, ты уже видишь.
Я не успел ответить – барьеры, которые, оказывается, все это время находились вокруг него, упали и на меня обрушился такой поток эмоций и воспоминаний, что я задохнулся и очень скоро потерял в нем самого себя.
Темнота и странная какофония звуков, похоже на хаос первозданья – необходима чья-то воля, чтобы собрать их воедино. Внезапно свет выхватывает меня из темноты: он направлен прямо в лицо и слепит нещадно, но за этим светом раздается один из самых странных звуков во вселенной – аплодисменты. Их не видно, но сотни людей ударяют в ладоши, радостно приветствуя мое появление.
Я кланяюсь четко, бесстрастно, как бы говоря "Погодите, погодите, не тратьте силы! То, ради чего стоит хлопать в ладоши, еще только впереди". Затем распрямляюсь, откидывая волосы назад, и поднимаю руки вверх. Прожектор выхватывает белоснежные манжеты и тонкую палочку, зажатую в пальцах. Зал затихает – лишь на секунду, но от этой секунды по телу пробегают приятные мурашки. Все взгляды прикованы ко мне. Все эмоции направлены на меня. Все они будут принадлежать мне. Целый час, до последней клетки своего тела. Их слезы, их восторг, экстаз, восхищение...
Я опустил палочку, и оркестр тут же издал протяжный низкий звук: мы пришли, мы здесь, встречайте же наше торжественное появление! Защебетала флейта, вытягивая из зала надежду, радость, тоску, тонкой светящейся нитью наматывая их на мою палочку. Скрипки – приманки для меланхолии и оживления. Контрабас зовет достоинство и силу. Габой для разума и беспечности. Литавры...
Каждому есть что отдать ради общего чувства, ощущения и состояния. Каждый может стать частичкой целого и испытать то, чего, возможно, никогда не было в его жизни, но чем могли поделиться с ним другие.
Это видение стало потихоньку блекнуть, словно кто-то опускал занавес, скрывая от зрителя сцену. В комнате Кербера все также царил полумрак, в камине потрескивал огонь, бросая отблески на предметы в комнате. Звуки рояля, оказывается, не останавливались. Музыка лилась все также неспешно.
– ...знаешь, каким прозвищем меня называют за глаза? – голос Кербера звучал так, будто он всего лишь продолжает давно начатый разговор.
– Дирижер, – ошарашено пробормотал я, сам едва слыша свой ответ.
– Верно. Меня вытащили со сцены прямо во время очередного концерта и в наручниках вывели за кулисы. Идиоты! Если бы я захотел, то зрители растерзали бы их на части. Но...
Но он не осмелился надругаться над искусством, все еще висевшем в воздухе, он сам еще был им так околдован.
Чем дальше, тем больше Кребер напоминал мне монету: неизвестно, какой стороной она упадет в следующий день. Пугающий аверс, источенный реверс или встанет на ребро. Но удивительно: каким бы неустойчивым и расшатанным он ни был, ко мне всегда относился ровно, ни разу я не видел от него ничего плохого. Напротив, босс постоянно даже с какой-то навязчивостью давал мне понять, что мы одинаковые, что мы схожи. Он заставлял меня смотреть на то, что никогда не показывал другим, рассказывал о себе то, чего не знали другие, словно пытался разделить со мной тяжесть своей ноши. И если поначалу я колебался в своем к нему отношении, то время расставило все по своим местам. Иллюзии рассыпались, так и не начав собираться в доверие: то, кем он был раньше, не могло искупить то, во что он превратился сейчас.
В один из таких аверсных дней я впервые за долгое время увидел Жабу. Я и Кербер пришли в комнату, которая служила местом сбора и совещаний группировки. Огромная, практически немеблированная, она своими голыми замызганными стенами разительно отличалась от личной комнаты главаря. Здесь всюду лежал отпечаток насилия и, если присмотреться, можно было заметить недобросовестно замытые потеки крови на полу. Когда мы вошли, Иосиф уныло сидел на подоконнике. Он кивнул мне, как постороннему человеку, и затем даже ни разу не посмотрел в мою сторону.
Я не знал, что здесь намечается, но при первой же возможности передвинулся поближе к другу:
– Как ты?
Он, казалось, даже не услышал моего вопроса, скользнув по мне равнодушным взглядом. То, что это равнодушие не напускное, я чувствовал довольно ясно. Его эмоции сделались размытыми и нечеткими, настолько слабыми, что можно было подумать, будто он находится в коматозном состоянии. Кто-то словно бы накинул на него серое пыльное покрывало, и весь мир виделся ему лишь через щели его грубого тусклого волокна.
– Что они с тобой сделали?
Я не ждал ответа. Он мне его не даст, не здесь, не рядом с Кербером. Босс – единственный, у кого были способности сотворить такое с человеком.
Тем временем комната заполнялась боевиками. Они переругивались, беспрестанно курили, гоготали, пока не вошел Монах... в этот момент все разом затихли, будто кто-то обрезал им языки. Впереди себя Аарон подталкивал остролицего араба со связанными руками. Не знаю, на чем попался Бей, но жалости к нему никто в комнате, включая меня, не испытывал.
Пленник смотрел затравлено, ч угла губ свисала нитка слюны, но он не обращал внимания и как безумный поворачивался лицом в разные стороны, надеясь поймать хоть где-нибудь взгляд поддержки. Но окружающие были полны пренебрежения, отвращения и злорадства. Все знали, чем обычно заканчиваются такие показательные суды.