Вот только некому теперь было ни цветочки рвать, ни желания загадывать...
У Кожана вдруг подкатил к горлу ком. Он медленно, словно стыдясь самого себя, протянул руку и коснулся заскорузлыми пальцами пушистых розовых соцветий сильно припозднившихся осенних цветов. Девочка моя хорошая, дочка нежданная... Простила ты своего непутевого отца... В груди встрепенулось, сжалось и вновь расправилось что-то давно и, казалось, прочно забытое, отметенное, потаенное, теплое. Он бережно открепил от руля букетик и осторожно уложил на приборную панель.
Но куда направились эти ненормальные «книжкины дети» после того, как перегнали машину? Кожан тяжело опустился на водительское сиденье и сжал баранку так, что костяшки побелели.
Он все эти годы жил волком-одиночкой — что до Удара, что после. До войны почти безвылазно сидел в глухом углу Тверской области, где, продолжая дело деда, работал лесничим в заказнике. Там же, в селе по соседству, проживали его родители и кое-кто из родни — двоюродные и троюродные братья и сестры, дядья, тетки... Занятый по уши сперва учебой, потом работой, он — к огорчению мечтавших нянчить внуков родителей — все никак не собрался жениться. А незадолго до Удара поехал в Москву на новую учебу... и там-то его и накрыло. Только и спасло, что до метро добежать успел.
Осознав, что, по всей видимости, из его деревенской родни никто не выжил, Кожан постепенно смирился с тем, что он теперь один как перст. Смирился, спрятал глубоко в себя все, что оказалось лишним в новом опасном мире под землей, научился выживать, драться, убивать. Научился не верить никому, обманывать, подставлять, смотреть на чужие страдания и смеяться. Именем его теперь пугали детей на всех скавенских станциях. Даже у много чего видавших боевиков, что из Эмирата, что из Содружества, что из родных Алтухов, фигурально выражаясь, хвосты нервно подрагивали при его упоминании.
Все это поначалу льстило ему, наполняло душу гордостью. Ведь это он, почитай что в одиночку, подмял под себя вечно грызшиеся до того станционные группировки, разогнал по щелям, а то и уничтожил их вождей и атаманов — претендентов на единоличную власть над разбойными Алтухами, и навел среди этого разномастного сброда какой-никакой, а порядок. С его приходом разбойники стали не просто пугалом так называемого Серого Севера, а силой, с которой остальным станциям теперь приходилось считаться. Так прошло около десяти лет. И за это время Кожану не единожды приходила в голову одна простая и страшная мысль.
Да, сейчас его уважают и боятся. Все. Но что будет потом? Годы идут, а он не молодеет, отнюдь. Настанет время — и дрогнет бестрепетная доселе рука, сорвется отдающий приказы голос... И вот тогда — конец. Сожрут. Все эти шавки, что сейчас угодливо стелются и метут перед ним хвостами, в одночасье осмелеют, навалятся толпой и сообща прикончат дряхлеющего вожака. Как там в старом-то мультике было? «Акела промахнулся»? Во-во.
Иногда Кожану становилась настолько противна его нынешняя жизнь, что хотелось бросить все к чертовой матери — и станцию, и власть, и послушных его воле «подданных»... И уйти. Неважно куда — лишь бы отсюда подальше. Туда, где его никто не знает, где нет бесконечной грызни и страха за жизнь.
Но идти было некуда. Везде было то же самое, даже в «благополучном» Содружестве с его школами, больницей, спортзалами и доморощенным театриком. Да и привык он уже к такому положению дел и к шкуре закоренелого злодея, грозы Серого Севера. К тому же и возраст уже не тот, в котором людям свойственно совершать необдуманные лихие молодечества.
Вот так и текло своим чередом время, а Кожан старался думать про туманное будущее пореже.
Но все почему-то изменилось, когда на его седую уже голову свалился неожиданный «гостинец» в виде собственной дочери и такого же «идейного», как и она, человека. Настоящий двойной удар, и хорошо еще не ниже пояса!
После гибели единственных друзей — Митьки Хорька и Генки Беззубого — Кожан был свято уверен, что уж теперь-то он точно остался один. А раз так — никого, ни себя, ни других жалеть не стоит. Митька с Беззубым из-за своих принципов полегли — значит, и принципы эти долой. На этом он и строил свою жизнь последние лет пятнадцать. Чего, конечно, греха таить — болела душа поначалу, кровавыми слезами плакала. Только Кожан знай свое гнул. Так помалу и перестроился, перековался. Думал, что навсегда — ошибся.
С того самого момента, когда не владеющая собой Крыся бросила ему в лицо горькие, но, что уж тут говорить, справедливые упреки, Кожан бесился при одной только мысли о беспутной дочери с ее таким же беспутным кавалером. И оттого было горше всего, что он-то свое внутренне-человеческое в себе давно спрятал, отринул и забыл. Он все эти долгие годы только тем и успокаивал собственную придушенную совесть, что повторял себе: как ни крути, а по-другому тут было не выжить. И про себя считал, что другие характеры и типажи, в целом, вслед за друзьями убитыми, перевелись, кончились. Только сволочи в мире остались, других естественный отбор побрал.
Появление дочери, которая, равно как и сталкер «чистых», за свои идеи умереть была готова, разрушило эту шаткую, но спасительную для него картину мира. Кожану стало горько, да так, что тогда, во время того их злополучного конфликта, ему захотелось или своими руками прибить дерзкую девчонку вместе с ее хахалем, или отдать их на «съедение» своему лихому войску.
Будь на ее месте какая-нибудь другая, чужая ему девица — Кожан так бы и поступил и даже терзаться потом не стал. И сейчас у него не было бы никаких проблем... если б только она не оказалась ему дочерью!
...Тогда, восемнадцать лет назад на Петровско-Разумовской, он даже не спросил имени девушки, которую радушные хозяева станции привели ему на ночь как награду, да и лица ее не запомнил. В памяти смутно осталось только то, что она была худенькая, миниатюрная и очень юная. И все время что-то испуганно лепетала на каком-то чужом языке... Правда, как она ни пугалась, а ублажала его умело. Это-то Кожан хорошо помнил, а вот лица ее никак вспомнить не мог. Он потом ушел, а через несколько дней и думать забыл что про нее, что про станцию эту.
И вот теперь прошлое, про которое он всегда старался забыть, само вломилось к нему и ударило по самому больному.
Приняв непростое решение помочь пленникам бежать, Кожан готовил их побег так, словно пытался лихорадочно наверстать все, что он когда-то по собственной дурости упустил, не дал своей дочери. Оправдаться перед ней за все прошедшие годы. Ничего для нее не пожалел. Свой личный автомобиль с заполненным под завязку баком, оружие и защитное снаряжение для человека, еда, вода, карта с заранее нанесенным маршрутом... На все про все у него было всего несколько часов, к тому же все надо было проделать так, чтобы не вызвать подозрений у своей орды... Но он успел. Успел!
Отвязывая своих недавних пленников и видя неприязненную отчужденность дочери, он чувствовал внутри пустоту. Еще там, в «кабинете», когда обнаружилось, что у него есть дочь, что-то отозвалось в нем, давно забытое. Что-то переменилось в самом нутре. Надежда появилась какая-то... А потом он сам ее, надежду эту, чуть в грязь не втоптал, не сдержавшись. И теперь Крыся смотрит на него, отца, как на врага, как на мучителя, и явно мечтает оказаться как можно дальше от него.
Крыся... Его нечаянная дочь... Родная кровь.
...А он тогда щелкал кусачками и отрешенно думал: вот сейчас он их отпустит — и она, его внезапно обретенная девочка, исчезнет навсегда из его жизни. И заботиться о ней будет не он, родной отец, а этот незнакомый парень, приспособленный к жизни разве что чуток получше, чем она сама. У этого парня будет возможность быть рядом с ней, а у него, Кожана, — нет. И любить она будет этого айвенго хренова — а не его, отца. А за что его любить? За все, что он вольно и невольно причинил ей?
Кожан тогда почти возненавидел Востока — он невооруженным глазом видел, что его девочка к нему прикипела. Пусть даже и сама этого не осознавала, но он-то, Станислав Кожин, неплохо разбирался в людях! И этому парню теперь будет доверена жизнь и безопасность его дочери. Не ему, отцу. А вдруг сталкер решит, что он, человек, не обязан заботиться о какой-то там мутантке? Вдруг он ее бросит? Или не сумеет защитить? Ведь ему придется вернуться в свою часть Метро... и куда он денет девочку? Возьмет с собой? Так ее там и ждут с распростертыми объятьями... на стол для препарирования! Или в клетку, как экзотическую зверюшку, для потехи всякого сброда!
По уму, им бы уйти на какую-нибудь бедную окраинную станцию, где всем по барабану, кто ты и откуда пришел, и там спрятаться. Но хватит ли у них соображения так поступить?
...А если сталкер все же оставит ее и вернется на свою станцию?.. Тогда ей будет одна дорога — вниз головой в тот же Инженерный пруд или вот хотя бы с этого виадука. Скавенские станции отреклись от нее. Стоит ей туда вернуться — тут же, в соответствии с приговором, прикончат, не помилуют. Законники, м-м-мать их...