— Ну что же, в Индию так в Индию, донцам и это не в удивление! — и попросил комиссаров пройти по ротам и батальонам, разъяснить бойцам новый приказ.
— При чем тут Индия? — холодно спросил Скалов. Он понимал обычно Миронова с полуслова, а тут вдруг не понял,
— Был такой нелепый поход, при императоре Павле Первом, я же на днях вроде рассказывал об этом.
— Ну, здесь же не Индия, а боевой приказ! — заметил Скалов. — Откровенно говоря, не понимаю я вас...
— Я тоже многое перестал понимать, — с некоторым вызовом сказал Миронов.
3
О, богоспасаемый уездный град Саранск!
Никто бы не мог толково объяснять и рассудить, в самом деле, почему товарищ Троцкий «рассудку вопреки, наперекор стихиям» избрал самолично отдаленный этот городишко, посреди чахлых ельников и великого российского бездорожья поставленный, местом окончательного формирования Донского корпуса? Может, потому только, что здесь некогда жарким костром бушевало Разинское восстание и поблизости, в Темникове, сожгли старицу Алену, водившую казацкие и мордовские полки по-над Волгой? Или потому, что не миновал этой округи и другой великий донец, «осударь Петр Третий», он же Емелька Пугачев?
Молодой и дотошный комиссар Ефремов по прибытии на место достал какую-то растрепанную книжку, без начала и конца, из коей вычитал древние были о городе Саранске и с охотой пересказывал их в свободные минуты, после штабных совещаний и перебранок. Говорилось в книжке, будто в царствование великомудрой и милостивой правительницы Анны Иоанновны сидел тут воеводой нечистый на руку Исайка Шафиров, которого царские фискалы прямо на цепь сажали за многолетнюю городскую недоимку... При взгляде же на нищие окрестные поля, суглинки и болотистые трущобы, полуистлевшие городские срубы, черные и будто осмоленные от банной топки по-черному, с замшелыми кровлями из толстых пластин в полбревна, на подслеповатые оконца пригорода верилось, что недоимка здешняя копилась от века, без всякой надежды на светлые времена. Другое смущало ум: неужели и воевод в старое время сажали на цепь?
Но бывало и другое в Саранске. В те же примерно годы здешний дотошный кузнец Севастьяныч с подьячим Сенькой Кононовым смастерили будто бы подъемные крылья, а точнее, летак-самолет из тонких еловых дранок, обтянутых бычьими пузырями, ради того, чтобы из этого скучного места, где жить и терпеть невмоготу, к небу подняться, ближе к солнцу. И ведь летали, окаянные, взобравшись с теми крылами на пожарную каланчу. Изумляли и булгачили здешний темный народ.
Говорилось в книге: когда снесло летак по ветру и посадило Сеньку Кононова прямо посреди базарной площади, то бежали отовсюду горожане — кто с топором, кто с вилами, кто и с дрекольем — бить нечистую силу. Сбились орущей толпой и непременно убили бы, если бы ушлый саранский подьячий по знал вещего слова. Уже и вилы-рогатины занес над ним какой-то сосед, и смерть полыхнула чернотой в отважные очи, но в смертную минуту сообразил бедняга крикнуть устрашающе: «Слово и дело — государево!» и отхлынула толпа, опамятовалась. Пригрезился каждому вдруг высочайший кнут по нижайшему мосту... То-то разумный народец у нас кругом!
Но сказы — сказами, а жизнь — жизнью. Пока ехали в эшелонах, тянулись в эту затерянную в лесах Мордовию, удавалось Миронову коротать вечера и дни, убивать в заботах о довольствии и самочувствии красноармейцев и неизбежных стычках с попутными начальниками и стрелочниками разных мастей. Вечерами слушали чтение комиссара Ефремова, обдумывали последние оперативные сводки, слушали казачьи глухие песни из соседнего вагона перед сном. Но вот заскрипели тормозами вагоны, звякнули буфера, вывалились красноармейцы из осточертевших, тряских вагонов, провонявших едким мужским потом, застукотели копыта изнудившихся лошадей по дощатым трапам. Заголосили взводные, и тут стало ясно командующему, что недаром заслали корпус в такую глушь и такую даль, — ждала тут всех большая перемена судьбы. И вместилась эта перемена целиком в телеграфную новость на станции: председатель Донбюро товарищ Сырцов, временно заменяющий самого Блохина, не утвердил кандидатуру Ефремова в корпус, а присылает на эту работу политотдел в полном составе из числа Хоперского ревкома с Виталием Лариным во главе, а комиссаром — Рогачева из Котельникова, которого сам Ленин как-то отчитывал по телеграфу... Они-то и встречали в Саранске прибывшие эшелоны, помогали квартирьерам. По уставу доложились Миронову, Булаткину и Скалову...
— Думаем, сразу — митинг на площади, — сказал маленький, губастый Ларин, которого Миронов встречал еще в Урюпинской. — Все готово, товарищи, и даже гражданское население созвано на митинг. Вас ждали!
Миронов хмуро и с непониманием посматривал на Скалова, высшего партийного представителя. Насчет срочного митинга высказался откровенно:
— Я думал для начала расквартировать людей и дать хороший обед, а потом уж переходить к речам и приветствиям. Маршрут ведь был длинный, утомительный.
— Ничего, проведем митинг, — возразил Скалов, просительно глядя на Миронова: «Не затевайте раздоров хоть с первой минуты!..» — Митинг не помешает. Раз уж люди здешние подготовлены.
Миронов кивнул, соглашаясь. Со Скаловым он спорить не мог, да и не хотел. Скалов был из справедливых и твердых людей.
...Так они и стояли на широком помосте-трибуне посреди привокзальной площади двумя группами. У переднего края, откуда надо речи держать, веселые и дружные хоперцы: Ларин, Кутырев, Болдырев, которого прочили в начдивы-2, и еще кто-то из саранских начальников. Речь говорил Рогачев. А Миронов, Булаткин, Скалов и озабоченно-сникший Ефремов, попавший в неловкое положение, ожидали своей очереди немного в стороне, как бы на вторых ролях.
Миронов был темен лицом, гонял на скулах желваки ярости, но продолжал внутренне сдерживаться. Огорчительный перевод штаба в Саранск, явное недоверие к нему в РВС Республики теперь дополнились новым актом: никак нежелательным назначением в корпус всей ларинской группы. Тут добра не будет, ясно уже с первой минуты... Можно, конечно, подать рапорт о сложении с себя всяких обязанностей и полномочий, попроситься куда-нибудь на малую штабную работу, но ведь все это, как принято говорить нынче, несерьезно. Ведь был его доклад у Ленина, было решительное обещание сформировать за месяц непобедимый красный корпус и разбить Деникина. Все остальное, товарищ Миронов, — от лукавого и может иметь лишь второстепенное значение!
Он смотрел в лица красноармейцев, тесно окруживших помост с тонкой планкой ограждения, и невольно встречал вопрошающие взгляды, доверчивость, веселую ответность со стороны казаков, давно знавших его, и одно сплошное любопытство необстрелянных новичков. Были тут и бывшие дезертиры-солдатики, с потными и грязными скатками через грудь, они воспринимали все, что творилось вокруг, как затянувшуюся, скучноватую потеху. Одно дело — митинги семнадцатого года, когда душа рвалась на простор, другое — прошлогодние митинги в наступлении, когда полевые кухни следом не поспевали, и третье — нынче, когда ничего никто не знает, патронов к винтовкам нет, на одну пушку в корпусе — три снаряда и те холостые... У всех бывших дезертиров уклончивые, воровские глаза, скрытая насмешливость: а что, мол, ты за человек, Миронов, отчего к тебе так льнут казаки? Как нам-то тебя понимать? Были мы, паря, и царскими солдатами, были и красногвардейцами, пришлось посидеть и в зеленых, и мы еще поглядим, как ты поведешь дело — а то ведь нам недолго и опять «позеленеть»!
Рогачев говорил громко и дельно, угрожал больше не Деникину, мелкой сошке мирового капитала, а прямо всем хищникам Антанты доразу. Подавался корпусом через оградительную планку трибуны, держа в вытянутой руке новенькую суконную богатырку с синей звездой по всему налобнику, и растолковывал бойцам смысл мировой революции, интернационала, во имя которых следует либо победить, либо умереть с честью. Но слушали его с некоторым безразличием, потому что к таким речам успели уже привыкнуть. Ожидали больше последних новостей с фронта, а еще лучше — желанной команды разойтись но казармам и квартирам.
Виталий Ларин собирался уже перехватить речь от Рогачева, как эстафету, коснуться вредных демобилизационных настроений в среде отдельных бойцов, но тут к самой трибуне (она была невысока, всего в полтора аршина) протискался вдруг исхудалый, злой солдатик в потной и выгоревшей добела гимнастерке и тоже сунул навстречу Рогачеву суконную богатырку, прося внимания. И получилось так, что оба шлема — оратора и этого нечаянного бойца — встретились и соприкоснулись.
— Погоди-ка, товарищ! — громко сказал солдат с бледным, костяным от напряжения лицом, как бы отводя в сторону прямую руку оратора. — Погоди, мы про мировую контру и все прочее и без тебя сами знаем! Наслышаны! А вот мы ни тебя, ни других, стоящих с тобой тута, не видали ишо в боях, а потому и слухать, сказать, не обязаны!