Толпа нехорошо оживилась. Повеяло вдруг полузабытым уже сквознячком прошлой анархии и партизанщины, недопустимой вольностью. Миронов вздрогнул и как бы очнулся, стряхнул с себя какое-то необъяснимое равнодушие. Никак нельзя было допускать нынче даже и малой анархии, а кроме того, показался этот бунтующий солдат вроде бы знакомым. Вроде тот самый, что весной прошлого года приходил в Усть-Медведицу из Себровки, просил разъяснений насчет коммун и потом еще, при отступлении из Михайловки, встретился на обочине дороги, сидел, прихватывая телефонным проводом отвалившуюся подметку... Как его фамилия? Скобцов, Скобарев, то ли Скобенко? Или — Скобиненко? Точно! Тот самый, но почему он здесь? Место теперь ему в дивизии, у Голикова... Или — по случаю тифа, может быть, как-то отстал от части?
— Мы вас не знаем, а вот тут зато сам Миронов, так вот его мы и послухаем с нашим удовольствием, он — геройский командир! Все знают!
Обнаруживался тайный накал страстей, какие-то казаки тоже протискались к трибуне и подняли гомон за спиной солдата:
— Зато мы всех тут знаем! Это ж хоперские трибунальцы, что в мирное время по станицам били шрапнелью в баб и стариков! И опять чего-то собираются агитировать! А Филипп Кузьмич почему-та ждеть приглашения?! Корпус-то чей называется?
— Такой командир! Приехал обратно на Дон вроде порядок наводить, а теперя другие нициатиф перехватили обратно, али как?
— Хотим Миронова сперва послухать!
Жаркая, предательская сладость разлилась в простодушном сердце Миронова (народ его ни за что не даст в обиду! Никогда, ни при каких обстоятельствах! Так заведено еще с 1906 года!.. Слышите, вы, искатели легкого успеха!..) — но трезвый разум подсказывал иное: загасить поскорее этот недобрый шумок перед трибуной! Что-то было в нем нечистое, какая-то подстроенность мерещилась и в появлении солдата, и в ропоте ничего не подозревающих казаков...
«Ну, ничего, — успокоил себя Миронов. — Минуты через две-три можно и вмешаться, оборвать чрезмерно ретивых бойцов, а пока сделаем выдержку, чтобы приезжие хоперцы вместе со Скаловым восчувствовали, каково мнение масс, как рискованно с кондачка подходить к мирским делам в мирное время...»
— Товарищи! — зычно вскрикнул Ларин своим женственно мягким тенорком, выдвинувшись рядом с Рогачевым. — Товарищи, мы так условились: после текущей политики выступит командующий! Доклад о текущей политике должен сказать комиссар, товарищ Ро-га...
— Эт понятно, гражданин! — опять бесстрашно и как-то запросто, вроде за бутылкой водки, оборвал солдат самого Ларина. — Эт понятно, говорю! Токо у нас, служилых бойцов, доверия к вам нету! Верно я говорю, братцы?! — он уже оборачивался к толпе, требуя поддержки и сочувствия.
«Надо бы его арестовать, немедленно... — подумал Миронов. — Почему они допускают всю эту чертовщину?..»
Рогачев, железный ревкомовец из Котельникова, более всего любивший поговорку «Не дрейфь, жми крепче, злее будут!», тихо склонился к бунтующему солдатику и убеждал в чем-то, едва ли не шепотом разъяснял нечто непонятное. Но, конечно, без всякого успеха, потому что Скобиненко замахал уже и обеими руками:
— А и слухать нечего! Вы там, и Урюпине, понаблудили, а теперя опить к нам — хозяйновать? Требуем разъяснений, пущай сам Миронов про нас верное слово скажет!
— Товарища Миронова! Филиппа Кузьмича! — простодушно заорали казаки.
Была какая-то неуловимая наглость в поведении этого смутьяна в белесой, выношенной до ветхости гимнастерке. Виталий Ларин, сообразительный человек, сделал шажок назад и еще в сторону, как положено вызванному рядовому возвращаться в шеренгу, тихо обратился к Миронову: ну, что ж, дескать, Филипп Кузьмич, по всей вероятности, придется вам выступить первым, переломить момент. Изменим повестку...
Миронов унял темное чувство в душе, тайное злорадство над смятым и обезоруженным недоброжелателем своим и вышел на край трибуны. Момент был отнюдь не такой, чтобы заниматься полемикой с Лариным или ставить на место Рогачева. Три тысячи красноармейцев грудились вокруг невысокого помоста, сбитые с толку, ждали верного, облегчающего слова. От него, командующего. И Скалов, тоже встревоженный, сказал вслед:
— Придется выступить, Филипп Кузьмич. Я — за вами...
Лицо Миронова было чугунным от гнева и напряжения, от внутренней борьбы.
— Товарищи! Красноармейцы и красные казаки! — он уже взял себя в руки, расслабился, даже усмехнулся краем души. — Первое, что я вам скажу... Если бы подобный случай, который произошел у вас на глазах в данный момент, случился в боевой обстановке, то я бы этого «недоверчивого» бойца!.. я бы отослал его в трибунал, а возможно, и приказал расстрелять на месте!
Сразу стало тихо. Вся площадь обмерла и сомлела от такого голоса.
— Что же получается, товарищи? — крикнул Миронов громче. — Деникин и вся южная контрреволюция... воспользовавшись нашими промахами, митинговщиной и болтовней, как у нас тут вот сейчас... а также безобразными реквизициями ревкомов в тылу, за нашей красноармейской спиной, ну и по причине других трудностей военного времени... Эта контрреволюция, товарищи, ломит на нас стеной, наступает по всему фронту! Деникин уже забрал у нас Царицын и Балашов, рвется к Воронежу, и тысячи виселиц с телами ни в чем не повинных рабочих и крестьян поднялись в городах и селах, сданных врагу, и висят они под сатанинский хохот всей мировой дряни, на радость спекулянтам от политики и провокаторам разной масти! Война — по всей земле, от края и до края! Оттого-то, как вы сами видите, нас и отодвинули формироваться в глубокий тыл!..
(«Боже ты мой, как легко врать «во спасение», как словами-то легко и просто жонглировать на виду у всех, — даже и не верится... — душа у Миронова сжалась. — Ты ведь и сам не знаешь, как и почему вас отодвинули в эту тыловую глушь!»)
— Нас отодвинули в запас, впредь до окончательного формирования трех полных дивизий, товарищи! — убеждая в чем-то заодно и себя самого, горячо выкрикивал Миронов. — Через месяц, полтора от силы, мы выйдем грозной волной к фронту, и тогда... ни одна белая сволочь не устоит перед нашим натиском, доблестью вашей, товарищи мои! Такое твердое обещание я на днях дал в Москве лично товарищу Ленину!
Толпа тихо колыхнулась и теснее сгрудилась вкруг трибуны. Одно только имя Ленина напрочь сметало с лиц подозрительность и непонимание, мелкое любопытство к происходящему. Исторгало из глоток единый и дружный вздох облегчения, полнило души доверием и немым восторгом.
Нет, неправда, что эти толпы не понимали тех сложностей своего времени, о которых знали или просто догадывались немногие умы да верховные штабы. Неправда! Все он знает и понимает этот приморенный и даже неряшливый с виду солдатик, только связно высказать затрудняется до времени... Оттого-то и проникают ему в душу слова правды, искренность надежного командира. Перед ними не надо кривить душой, перед ними нужна открытость: вот где она, правда-истина неделимая, завет нашей революции, други мои и недруги, вот чем мы богаты искони, вот чем оборонимся и победим!
Миронов чувствовал, что смягчается сердцем, успокаивается. Унял голос:
— Тут я пригрозил этому солдату — за анархизм...
Напряглась снова тишина по всей площади, ждали какого-то божьего наказания, затихли в общей опаске, поэтому можно было говорить вообще без всякого напряжения, как в домашней беседе:
— Солдат этот... бывший боец героической 23-й стрелковой дивизии, которая гнала генерала Краснова в хвост и в гриву, гнала до самого Донца, и если бы не... И если бы не наши общие прорехи и ошибки, то мы бы войну там и закончили еще перед севом... — голос командующего все-таки прервался и сел от скрытой обиды. Миронов достал носовой платок и осушил вспотевшее лицо. — Этот боец подлежит безусловному наказанию, товарищи, но я прошу вас... Поскольку мы не в боевой обстановке... прошу всех нас повзводно обсудить его поступок и написать в политотдел свое красноармейское решение, чтобы вынести общественное порицание за вопиющую недисциплинированность! За неуважение к новым нашим сотоварищам и односумам по борьбе и лишениям, которых ныне направил фронт для политической работы в корпусе...
(«Черт знает, что ты несешь ныне, дорогой товарищ Миронов... Никогда в жизни твоя речь не была столь путаной и двуличной! А запутался ты исключительно из-за этих хоперских активистов не по разуму, черт бы их взял вместе с наркомвоеном и его другом Ходоровским!.. Запутался, безусловно, и все же, с другой стороны, жить и работать дальше тоже как-то надо, иначе нельзя...»)
— Решайте, товарищи, сообща и коллективно!
Заулыбались напряженные до сей минуты лица бойцов, оживились и заблестели глаза, шевельнулись люди, будто с каждого свалилась непомерная тяжесть, стали толкаться, местами загомонили. Страшная минута прошла, миновала чья-то смерть, не послали этого дурня Скобиненку в трибунал, ну и слава богу! Миронов этот не только службу знает, но, как видно, и душу человечью неплохо понял, то-то его и хвалят бывалые вояки! Говорили и раньше: никогда своего бойца в обиду не давал, потерь в его дивизии почти не было. Похоже, что и правда...