Когда мы отправились, уже стемнело, но на улице было полно народа, потому что жители Багдада переняли западную привычку бесцельно шататься вечерами, — возможно, все дело в том, что улицы стали освещать электричеством, и в том, что клерки не слишком сильно устают на работе. Свернув с главной улицы, мы углубились в узкие переулки. Наши шаги отдавались гулким эхом. Местами все очень напоминало трущобы Нью-Йорка. Дома жались друг к другу, выдвинув вперед верхние этажи. Над головой оставалась лишь узкая, как лезвие ножа, полоска неба. Улочки так причудливо переплетались, что казалось, город проектировало стадо сумасшедших баранов. С наступлением темноты старый Багдад вновь обретает былую таинственность. Я почувствовал, что здесь и вправду можно встретить халифа, вышедшего из дворца навстречу ночным приключениям. А какой-нибудь карлик, столь часто встречающийся в восточных сказках персонаж, быть может, глядит сейчас на меня откуда-нибудь с чердака.
Те, кто ходит по этим улицам, не похожи на благовоспитанных эфенди, фланирующих в центре города в накрахмаленных воротничках и шляпах. Здесь бесшумно, как летучие мыши, мелькают молчаливые субъекты в туфлях без задников. Проходя мимо, они успевают бросить на вас косой взгляд из-под яшмага, головного платка, придерживаемого на голове жгутом. Иной раз из-за стены донесется тоскливый вопль турецкой музыки, и представишь себе, что за жизнь ведут здесь эти люди, — будто в засаде сидят.
Мой провожатый остановился перед одной из серых стен и постучал в дверь. Мы услышали стук шагов — кто-то спускался по лестнице, а потом голос из-за двери спросил, кто там. Дверь быстро открыли, и за ней оказался не евнух, как можно было бы ожидать в именно этом районе именно этого города, не купец в тюрбане и шелковом халате, а молодой человек в темном пиджаке, полосатых брюках и черных лакированных туфлях.
Беседуя с нами на хорошем английском, он провел нас по каменной лестнице наверх, в комнату окнами во двор. Там стояли два дивана с персидской обивкой и белыми покрывалами. Лампочки были без абажуров. На стенах — несколько китайских картин, на бамбуковых столах — разные безделушки. Наибольшее впечатление производило чучело: кобра душит мангуста. Оно стояло на тумбочке, очень реалистичное и страшное, придавая комнате индийский колорит, который я уже начал подмечать повсюду в Багдаде.
Темноволосая девушка в красном, как мак, платье с улыбкой встала с дивана, где сидела в очень официальной позе ожидания, и робко поздоровалась с нами за руку. Вот и хозяйка дома. Она совсем недавно окончила школу, стеснялась своего английского, однако время от времени все-таки вставляла в разговор слова «да» и «нет». Мы всякий раз это отмечали и в конце концов так смутили ее, что она потупилась и покраснела, как ее платье.
Слуга принес поднос с чаем, английским печеньем, апельсинами и сладкими лимонами.
Мы сидели и разговаривали о шиитах, которых мои собеседники, будучи христианами, осуждали и считали опасной и фанатичной сектой. Нам рассказали о физических истязаниях, которым подвергают себя шииты каждый год в месяц мухаррам. Те, кого нам сегодня предстояло увидеть, то есть бичующие себя — это обычные флагелланты. Они просто десять ночей подряд странствуют из одной мечети в другую, хлеща себя плетьми по спине и груди. А есть и такие, что лупят себя цепями. А самый дикий способ умерщвления плоти — изрезать себе кожу на голове. Так делают особо фанатичные шииты утром десятого дня месяца мухаррама.
Хозяину дома случалось видеть такое в Наджафе и Багдаде. Он сказал мне, что в экзекуциях участвуют самые разные люди, но турки проявляют особое рвение и, случается, не рассчитав, убивают себя. В государственном учреждении, где он служит, некоторые специально берут отгул на один день, чтобы присоединиться к процессии «головорезов».
Я попросил нашего хозяина рассказать, как именно они это делают. Итак, толпа людей, которые не один день готовились к предстоящей эмоциональной встряске, собирается в мечети.
— В Кербеле или Наджафе, — сказал он, — за несколько дней до процессии можно увидеть этих людей на улице — они что-то шепчут над своими мечами, точат их, начищают.
В мечети они становятся в кружок и начинают «водить хоровод» вокруг главного, повторяя имена Али, Хасана и Хусейна, чем взвинчивают себя до предела. Потом главный испускает дикий вопль и бьет себя мечом по голове. Увидев кровь, остальные просто теряют рассудок. С криками «Хусейн!», «Али!», «Хасан!» эти люди кромсают себе головы мечами, пока их белые одеяния не покроются красными пятнами крови.
Потом флагелланты попарно выходят из мечети и шагают по городу, продолжая наносить себе удары. Брызги крови летят на стены домов. Жители города, услышав крики фанатиков и увидев струящуюся по их лицам кровь, горестно стенают. Иногда люди, которые, в общем, не имеют никакого отношения к этой оргии, теряют над собой всякий контроль, хватаются за перочинные ножи или ножницы, режут себе вены.
Пока хозяин дома обо всем этом рассказывал, вдали послышались тоскливые ритмичные звуки.
— Они идут! — сказал он. — Нам надо подняться.
Мы поднялись еще на один лестничный пролет, в маленькую спальню с окнами на улицу. В комнате горел свет, но его тут же выключили, спросив предварительно, не возражаем ли мы посидеть в темноте. Так как комната примерно на ярд выдавалась во двор, мы себя чувствовали, как в оперной ложе. Тростью я мог бы дотянуться до головы любого проходящего внизу. Нас обступили темные и таинственные дома. Улочка, извиваясь, терялась из вида, перетекая, может быть, в другую, столь же извилистую и узкую. Единственным источником света был табачный киоск на противоположной стороне улицы. Среди беспорядочно наваленных пачек сигарет и коробок табака, скрестив ноги по-турецки, сидел старик. Оставаясь невидимыми, мы могли наблюдать за происходившим внизу — в этом было нечто приятно авантюрное. К табачному киоску подходили покупатели и попадали в круг света, а потом снова исчезали в темноте. Иногда до нас доносился, постепенно усиливаясь, странный звук: как будто тысяча нянек, воспользовавшись отсутствием хозяек, ритмично и с наслаждением шлепали по попкам тысячу детишек. Но по мере того, как звук приближался, становилась понятна и его горестная и яростная окраска. Это были стоны и вопли. В какой-то момент шум сделался просто нестерпимым. На улочке появилась самая странная процессия из всех, какие я только видел. Первыми шли юноши и молодые мужчины со знаменами, которые они с истинно восточной непоследовательностью наклоняли то в одну сторону, то в другую. За ними следовали люди с носилками. Узкая улочка озарилась оранжевым сиянием парафинового пламени. За носилками по восемь человек в ряд шли обнаженные до пояса мужчины. Их смуглые лица и торсы блестели от экстатического пота. Они были словно полк полуобнаженных воинов, брошенный на врага. И у каждой роты имелся командир, и за каждой ротой плыли эти странные носилки-ковчеги, дымящиеся, светящиеся желтым светом. Войско останавливалось через каждые несколько ярдов, командир поворачивался лицом к подчиненным и выкрикивал: «Хусейн!» И сразу раздавался дружный, мучительный ответный вопль сотен голосов. «Хасан!» — еще вопль. За ними следовали ритмичные арабские песнопения, вся рота скандировала: «О, Хусейн, добро пожаловать в Кербелу!»