под шинелью?
— Не стоит… И вкуса нет.
— Верно, только глаза режет.
— Душа скулит, — сказал Стригунов. — Басню про лисицу и виноград разучивает.
— Чего? — не понял Поздняк.
— Собака перед пожаром воет, душа перед бедой скулит. Зачем на курево сваливать?
— Глупости! — не согласился Перелазов. — В первых боях оно всегда сердце жует, как теленок тряпку на веревке.
— Что «оно»?
— Ну, вообще… психология всякая.
— Пояснил!
— A y тебя не скулит? — спросил Поздняк.
— Я некурящий, — уклонился Стригунов.
Для Степана Поздняка этот бой был первым. Он учился в дивизионной школе снайперов, но когда закончил, выяснилось, что на складе не хватает винтовок с оптическим прицелом, а на фронте — рядовых. Теперь он в самом деле томился чем-то непонятным и темным — тем неприятным чувством, которое у каждого свое и потому, не имеет общего названия. Это даже не прямой страх, смерти, не боязнь раны, а какое-то унизительное ощущение своей крохотности и бессилия перед лицом гигантской неизвестности. Не по той ли причине перед грозой смолкают птицы, рвутся с привязи лошади, сбиваются в кучу овцы и коровы? Немного легче становилось по мере того, как рассветало, — голубые глаза Поздняка из-под выцветших бровей жадно и цепко ощупывали каждый бугорок и ложбинку, каждый кустик и дерево, словно хватались за них, закидывали невидимые якоря, чтобы не оторвало, не унесло черт знает куда, в какое-то ничто. Он не понимал, не сознавал, что это, может быть, последнее для него утро входит в его душу острой и почти мучительной любовью ко всему тому, чему он вчера еще не придавал никакого значения по обыденности, — к солнечному свету, к земле, травам, людям, деревьям, птицам. Будь он постарше, он понял бы, что, если ему суждено выжить, этот неспешный рассвет, этот жалкий окоп с тощей травкой у бруствера долгие годы будут стоять на авансцене его памяти, оттесняя более значительное и яркое, будут до глубокой старости врываться в сумятицу снов, словно выхваченные молнией. Но Поздняк был молод, и его тревожила наивная мысль — как бы старшие не заметили того, что происходит с ним…
Когда окоп стал по плечи, Стригунов бросил лопату и сел.
— Ты что? — удивился Перелазов.
— Хватит.
— Ну-ну… Расширить надо. Приказ слыхал?
— Не глухой.
— То-то и оно.
— Не учи, генерал! — усмехнулся Стригунов. — Что ты знаешь? Воюете тут без году неделя, позиция с гривенник… Я в резерве был — копал, в полку был — копал. Двадцатая кожа на руках сходит от этой ковырялки!
Полк наш до боя сорок раз перебрасывали с места на место, потом пятились верст тридцать… Знаешь, сколько я прополз на брюхе? Вокруг земного шара, включая океаны. Знаешь, сколько нарыл? Вместе сложить, так в Америку бы голову высунул: «Хай ду ю ду, мистеры!»
— В Америке благодать, — поддакнул Поздняк. — Не бомбят, не стреляют.
— Дура! — усмехнулся Стригунов. — Лучше в Антарктиде, там сейчас весна наступает, прохладно. И среди пингвинов мобилизации нет.
— А мы тут! — напомнил Перелазов. — По каше и ложка.
— Тьфу! Крот я или человек? Да и бесполезно — мы копаем, а он гонит и гонит.
— Нервы… Может, закуришь все же?
— Нет.
— Жалко, водки нет, она снимает.
— А я и не пью, — проговорил и покраснел Поздняк.
— Ты не лезь! — внезапно обозлился Стригунов. — Ты в человеческую жизнь только скорлупу проклевываешь.
— Начиналось бы, что ли, — добродушно усмехнулся Перелазов. — Когда начнется, некогда языки чесать.
Стригунов сжал тонкие губы и промолчал. Он пришел из разбитого полка, пережившего трагедию отступления, почти бегства; немного долговязый и узкоплечий, но с красивым смуглым лицом, на котором играли желваки и нервно поблескивали черные глаза, он считал себя более опытным и умным, чем его товарищи. «Серийное производство, — думал он о них, — монтаж души политруковской отверткой». Политрука роты он не любил, называл его «инструкцией под копирку» и щеголял слышанной по радио фразой об «оригинальной мысли в оригинальной форме»… Двое снова взялись за лопаты, а он сидел, смотрел, растирая в пальцах травинку и чувствуя, как поднимается в нем тоскливое раздражение против худенькой спины Степана Поздняка, которой этот мальчишка вознамерился заслонить Волгу, Москву, Урал от немецких танков и самолетов; против спокойствия Перелазова, в котором он видел лишь тупую покорность приказу; против дурацкого клочка земли, который непонятно для чего нужно защищать; против маленькой пичуги, робко посвистывавшей в кустах. «Дура, имеет крылья, а крутится тут…»
Внезапно воздух дрогнул, колыхнулся от залпа десятков немецких батарей; показалось, что там, за гребнем кручи, по высотам бегают великаны в железных башмаках, страшно торопятся куда-то. Очередь снарядов залетела правее окопов, на ничейный склон, видимый из-под кручи, — на рыжей шкуре травы появились темные пятна, — словно она в несколько секунд переболела черной оспой.
— Наверное, кого-нибудь из наших уже убило? — огорчился Поздняк.
— А ты думал, тут вечеринка с гармошкой? — окрысился Стригунов. — Подожди, самолеты явятся!
— Ну уж, — не согласился Перелазов, — в окоп бомбой попасть трудно.
— Мало учены, генерал!
— Как сказать.
— Так и сказать… Истребители на бреющем полете пилотки с головы сдувают, пулеметами хлещут, как машина, что улицу моет.
— Так низко? — удивился Поздняк. — Из винтовки щелкнуть можно.
— Щелкни — получишь дырку, в голову. Впрочем, у тебя она уже есть, слышу — ветерок просвистывает.
— Нашли время для грызни, — укорил Перелазов.
— Я Дите обучаю… Чтобы знало, когда мыльные пузыри пускать, а когда брюхом землю греть.
— Перестань! — тихо приказал Перелазов.
— Главнокомандующему видней, — насмешливо прищурился Стригунов. — Но за что немилость?
— Копаешь себя, как навозную кучу, жемчужное зерно ищешь, — жестко отрезал Перелазов. — Противно…
Стригунов осекся — он не знал Перелазова и удивился неожиданной отповеди, особенно ее форме и тону. Впрочем, Перелазов вряд ли хорошо понимал себя и сам. Его грубоватое, но четко вырезанное лицо обычно казалось скучным и замкнутым, но тот, кому удавалось задеть его за живое, что было нелегко, редко не раскаивался в этом: он чувствовал сильно, раскрывался внезапно и шел на противника, как танк, обнаруживая и порядочную начитанность, и особенно — здравый смысл. Есть люди, которые меряют себя теми, кто ниже их, и делают из этого источник гордости и самолюбования. Перелазов был чужд этому и всегда со стыдом вспоминал, как однажды впал в грех самохвальства и преподаватель сказал ему: «Не надо кудахтать, как курица, которая думает, что снесла земной шар». В нем была заложена та пружина твердого характера, любви к жизни и ясности мысли, которая развертывается поначалу незаметно, а потом выбрасывает человека далеко вперед, и окружающие удивляются: «Ну кто бы мог подумать?» Если бы его спросили, за что он воюет, он удивился