Словом, перепалка Обезьяны с Васей, носившим опасную кличку Сифилитик, очень даже оживила общее настроение обитателей камеры, в ней стало заметно веселее. Многие желающие приняли участие в этом развлечении. Расчёт спорщиков был прост: как можно более унизить противника, изобличить его даже в том, чего он никогда не совершал, ни о чём подобном не помышлял, чтобы тот завёлся или допустил какой-то промах, проговорился. Тогда дело для оплошавшего могло обернуться серьёзнее или даже драматически. Бывало и такое. Но ни Вася, ни тем более Лёха на эту «мульку», то есть наживку, не поддавались.
А мне не становилось легче. После разговора с Колей не покидало ощущение опасности. Исходила она от урок, я её чувствовал, хотя блатные ничего открыто не обнаруживали и даже что-то скрывали. Наверное, какую-то крупную промашку совершил я в беседе с блатарём-идеологом. Возможно, ею было неосторожное упоминание о проделках Вовика Красюка.[130] Ведь я отлично знал, что любое критическое упоминание в адрес блатных воспринимается ими как нападение, оскорбление воровской чести. Знал и не смолчал. А теперь тоскливо ожидал чего-то в ответ. И не ошибся. Ко мне опять подошёл и сел на корточки Лёха.
— Ты, мужичок, блатными недоволен? — прямо спросил он. — Не в масть они тебе? Не ндравятся?
И я в этот момент дрогнул.
— Против блатных я ничего не имею, — слукавил я. — Мне не нравится, когда меня пинают. Ни за что. Я ведь ничего плохого никому не сделал. И Красюку тоже. Ту ногу, которую он пнул, мне в челябинской тюрьме вертухаи повредили, когда в смирительной рубашке подтягивали. Следователь их попросил за то, что я на суде от своих показаний отказался, — опера их из меня сапогами выбивали. И Красюк в эту ногу меня пнул.
— Ладненько. А то другой разговор с тобой был бы. Короткий, — жёстко заявил Леха. — Предупреждаю: нам своё мужик не вяжи. Понял? Ну ладненько.
К этому неприятному для меня разговору прислушивались, проходя мимо, другие блатари. И я ощутил, какой злобой, непримиримой жестокостью и нетерпением расправы веет от их свирепых рож, острых взглядов и резких движений.
Это было серьёзное предупреждение. Я знал, что блатные в таких случаях не шутят и бывают запредельно жестоки. И это ещё больше обеспокоило меня. Однако я и не подумал воспользоваться предложением надзирателей: подойти к двери, постучать и попросить забрать меня из камеры.
Было бы неправдой, искажением, если б я сказал, что одна волчья стая меня окружала. Кое у кого во взглядах я уловил и сочувствие. Похоже, не одних «чистокровных» блатных здесь собрали. Наверное, среди «буровиков» были и мужики дерзкого поведения или ещё по каким-то признакам (за проступки) попавшие под пункты инструкций или иных карательных документов, ввергших их в эту тюрьму в тюрьме. Но открыто эти возможно сочувствующие никак себя не проявили. Тем не менее на душе у меня малость полегчало.
Из рассказов тех, кто выходил с утра на рабочий объект, можно было сделать вывод, что никто из них лопатой землю не потревожил, гвоздя не вбил, киркой или ломом не стукнул. Зачем, спрашивается, на работу напросились? Цель-то ведь какая-то была, несомненно. Ну, Лёха черенки от лопат сжёг, казённую одежду испортил, с начальством от души полаялся, но не ради же этой забавы он и другие мёрзли весь день в люто продуваемой хакасской степи…
Правда, чем он там на объекте занимался, обнаружилось перед ужином, который, кстати, состоял из столовой ложки ячневой каши и кружки тёплой бурды под тем же названием — кофе. А после ужина состоялось очень важное событие — здоровенный кусок сала, неведомо каким путём попавший в камеру, был разделён — и с аптечной точностью — на число долек, равных числу блатных, имеющих право на эту привилегию. Тогда же произошло ещё одно, менее замечательное событие, я назвал бы его штрихом к портрету Интеллигента, и об этом не забуду сказать позже. А незадолго до начала ужина вдруг открылась кормушка, и в небольшом квадрате проёма её появилось лицо старого человека в очках — культорга штрафного лагеря Николая Ивановича, единственного здесь «фашиста», то есть осуждённого по статье пятьдесят восемь, пункт десять (за антисоветский анекдот), на соответствующий срок — «червонец». О Николае Ивановиче Немченкове (имя, отчество и фамилия подлинные) я был наслышан ещё в двести одиннадцатом. Собственно, под этой цифрой числился и камкарьер, только центральное отделение имело дробь единицу, а штрафное подразделение — семёрку. Изредка этот штрафняк называли по дроби, но чаще — «Камушком».
Так вот, этот Николай Иванович, рука не поднимается написать так, как его все называли, — бывший майор, замполит батальона, всю войну прошёл, победу в Венгрии встретил. И пока о нём хватит, хотя не могу умолчать, что именно он (и только он) спас мне жизнь. Но это случилось через несколько месяцев. А сейчас Николай Иванович оглядел через кормушку камеру (его почему-то к нам не пустили). И я заметил, что очки у него с очень сильными линзами, возможно десятикратного увеличения.
— Гвардейцы, — произнёс он надтреснутым басом, — весточки из дому. Кто ждёт?
В камере поднялся гвалт. Многие устремились к двери. Но ближе всех оказался Обезьяна. Он и получал из рук культорга треугольники и конверты с письмами, причём Николай Иванович громко и чётко произносил фамилии. После очередной фамилии прозвучала и фамилия Биксин, однако произнёс её Лёха и почему-то письмо адресату не отдал, а продолжал держать в поднятой руке. Биксиным оказался Вася Сифилитик.
— Ну да и ебать тебя во все дыры, — обиделся он и лёг на своё место.
Письма быстро закончились, культорга о чём-то расспрашивали через кормушку, перебивая друг друга. Неожиданно и резко она захлопнулась — надзиратели, очевидно, решили, что их подопечные достаточно пообщались с лагерным проводником культуры.
Лёха с Васиным письмом вышел на середину камеры и, обращаясь ко всем, спросил:
— Сифилитику ксиву из деревни лукнули. Почитаем?
Послышались одобрительные крики.
— А ты, Вася, чего надулся, как мышь на крупу? — не обошёл вниманием Обезьяна и Сифилитика.
— А мне — до фонаря, — вроде бы равнодушно заявил Вася.
— Нет, ты, дурак деревенский, на меня смотришь, как Ленин на буржуазию, — прикапывался Лёха.
— Да пошёл ты на хуй! — отмахнулся Сифилитик.
— Не культурно выражаешься, а ещё — венерический больной, — пристыдил его Лёха.
Вероятно, многие догадывались, что чтение вслух затевается неспроста, и проявили к нему повышенный интерес.
Лёха на глазах у всех извлёк из уже разрезанного цензором конверта хрустнувшие, густо исписанные химическим карандашом листки, с шуршанием их развернул и приступил к чтению. За всем, что совершал Лёха, внимательно и настороженно наблюдал и Вася. Выходит, ему было не столь безразлично это послание.
Лёха зачем-то понюхал листы и объявил:
— Навозом несёт.
Вася стерпел и эту ремарку. Лёха начал:
— «Здрастуй, наш радимай Василёк!» — прочёл, запинаясь, первую строку Лёха, покачал головой и посетовал: «Ну и грамотеи! Все в Васю. Два слова связать не могут».
— «Здрастуй, родненький наш Васинька. Пишит тибе тётя Нюра, твоя хрёсная. Во первых строках свово писма разреши, радимай, передать привет от хрёснова дяди Ирофея, он чивой-то вовси плохой стал, редко с печи слазит, только скотине корму дать да напоить, а так толку от ево как мужика нету никакова…»
— Ишь, курва старая, — начал комментировать Лёха с ехидством. — «Толку никакова» — да он, что, до самой смерти на ней, корове деревенской, дрыгать обязан? Человек больной, а она его за колбасу дёргает. Как чёрт за грешную душу вцепилась…
— Вся в Васю, профура,[131] — добавил он с ненавистью. — Одна порода — кулацкая…
Вася терпел, не вступал с Обезьяной в перепалку. А тот продолжал:
— А я думаю, в кого Сифилитик такой злоебучий, — в день по пять раз дрочит… А он в тётку родную, в хрёсну. Которая своего мужика в доску заебла.
— Кончай философию, Лёха, — выкрикнул кто-то из нетерпеливых слушателей. — Читай дальше!
— Нехай потрёкает, болтун от параши, — задело Васю. Но он пока держался.
— Его ежели в колхоз сичас выпустить, — не унимался Обезьяна, — где мужиков нету аль одни калеки, он за год всем бабам по киндеру сделает, а каким и двойню. Зараз не меньше ста баб подали б на его в суд на алименты, на колхозного ямана.[132] И забурился бы ты на ещё одну ходку с элеменщиками.
— Кончай! — заорали ещё пуще. — Гони дальше!
— Ладненько, — согласился нехотя Лёха и продолжил чтение чуть ли не по слогам: «Вот и живу я Василёк как бы с мужиком, а сама хучь на случной пункт беги».
— Ну и блядина! — не выдержал кто-то.
— Во-во, — поддакнул Обезьяна. — Попадись такой, живым из лохматки не выпустит. И яйца оторвёт, сука колхозная, тварь…