У Джонни, бармена, было семеро детей, и он хотел взять с собой в Парамарибо немного фруктов. Он пересек канаву, вошел во двор, поднялся на крыльцо и постучал в закрытую дверь, над которой голубой краской было написано: God is boven alles.[14] Окно отворилось, Джонни объяснил, что ему надо. Вскоре открылась дверь, и негр, подтягивая брюки, спустился босой во двор, собрал, только пару раз встав на цыпочки, несколько гранатов с низких деревьев, дал их Джонни, получил несколько монет, вежливо простился, поднялся по ступенькам и снова закрыл дверь.
У нас возникли некоторые трудности с обнаружением индийской семьи: дорожки и канавы, дома и поля здесь все выглядели одинаково. Дом стоял на прямоугольном участке земли, по всем сторонам шли канавы, и он казался обнесенным сплошным рвом. Ржавеющий металлолом в сарае из ржавеющего рифленого железа; велосипедное колесо у столба; курицы в пыли и сохнущая пыль под несколькими кокосовыми пальмами; лающая злобная дворняга; москиты — густой стаей — во влажной жаре. Молодая нервная индианка в неопрятном черном платье придержала собаку. Мы пересекли ров и прошли к задней части дома, где на земле ничем не защищенный от солнца сидел древний старик с седыми волосами и белой щетиной и натирался маслом. Комары его не трогали; Джонни они не трогали тоже. Но ко мне они просто прилипли, к моим волосам, рубашке, брюкам, и даже к отверстиям для шнурков в моих ботинках. Движение им не мешало; их надо было счищать щеткой.[*]
Старик был рад посетителям. У него только что произошел досадный инцидент: он выпал из верхнего окна на землю. „Это стоить ему тридцать гульденов“, — сказал Джонни. Но старик рассказывал всю историю так, как если бы это была чистая комедия. Его удивляла его собственная немощь — она, в конце концов, была такой нелепой — и он приглашал нас разделить с ним шутку. Его лицо, хотя и очень сморщенное, было все еще красивым, самым живым на нем были глаза. Он родился в Индии и приехал в Британскую Гвиану по контракту, отработал свой контракт и вернулся обратно в Индию, потом опять заключил контракт. Он говорил кое-как по-английски, а также на хинди, голландского он не знал. Как он оказался в Суринаме? Это была самая приятная часть всей шутки. Он женился в Британской Гвиане, а потом — он удрал от жены! Он повторил это не раз и не два. Этот трюк, который он выкинул сорок или пятьдесят лет назад, был самым большим событием в его жизни, и оно не уставало удивлять его. Он убежал от своей первой жены!
Пока он говорил, женщина вместе со злобной собакой сидела на некотором расстоянии в тени и смотрела на нас, играя со вставной челюстью.
А как насчет меня, хотел узнать старик? Бывал ли я за границей? Чем там за границей занимаются? На что заграница похожа? Он хотел от меня конкретных деталей. Я старался. Так я правда знаю заграницу? Он был поражен и не совсем мне верил, но держался почтительно: он называл меня бабу. Он почти не мог представить себе мир за пределами Британской Гвианы и Корони — даже Индия уже поблекла, кроме воспоминания об одной железнодорожной станции — но он чувствовал, что внешний мир был истинным, волшебными миром, без грязи, москитов, пыли и жары. Он скоро умрет, на этом огороженном участке в Корони; и он говорил о смерти как о какой-то неприятной работе. Пока же он проводил дни, сидя на солнце, иногда лежал в чем-то похожем на курятник, и только ночью заходил внутрь. Но он заговорился: мы же гости, чем нас угостить? Кокос?
Он встал, поднялась и женщина, собака зарычала. Он поднял длинный нож, валявшийся в пыли под домом, и срезал для нас несколько кокосов.
У меня болела спина. Она была вся в волдырях от москитов. Голова тоже. Ни итальянский хлопок, ни густые волосы не защищали от комаров Корони.
Брошенный человек, брошенная земля; человек, который с удивлением и покорностью обнаруживает себя затерявшимся в пейзаже, который для него всегда был нереальным, потому что всегда оставался местом навязанного и временного пребывания; рабы, выкраденные с одного континента и брошенные на неприбыльных плантациях другого, откуда они больше никогда не смогут убежать: я был рад покинуть Корони, потому что здесь царили не ленивые негры, а то крайнее запустение, которое настигает всех, кто прошел по Среднему пути.
Мартиника
Меня никогда не привлекали переодевания и "прыганье" по улицам, так что карнавал в Тринидаде всегда вызывал у меня депрессию. В этом году к тому же "военные оркестры" казались не слишком забавными: уж очень они походили на фотографии трагических и нелепых событий в Конго. В этой карнавальной депрессии я летел над Карибами на север. Море было бирюзовым, со смазанными белыми отмелями и синими глубинами; из него возникали коричневые островки в белой опушке.
В колонке светских новостей я прочел, что еще один американец купил кусок острова в Тобаго, вслед за теми, кто купил кусочки Барбадоса, Антигуа, Доминика, Монтсеррата (правительство Монтсеррата проводило целую кампанию по привлечению американских покупателей). Эти острова — небольшие, бедные и перенаселенные. Однажды, из-за их богатства, народ там был обращен в рабов, теперь из-за их красоты народ лишают собственности. Цены на землю круто поползли вверх, на некоторых островах фермеры не смогли их осилить, и началась эмиграция в неприветливые трущобы Лондона, Бирмингема и полудюжины других английских городов. Все бедные страны принимают туризм как неизбежное унижение. Ни одна не зашла в этом так далеко, как некоторые из вест-индских островов, которые ради туризма продают себя в новое рабство. Элита этих островов, которая развлекается совершенно как туристы, жаждет лишь слияния с белыми туристами, и правительства смягчают ограничения по цвету кожи.
"Пошла она в дамскую комнату, — рассказывал мне таксист на одном таком острове. — А они, сам знаешь, что это за народ, решили, что вот прется тут черная. И говорят ей: нет, простите, черным нельзя пользоваться дамской комнатой". Таксист гогочет. "Не знали, что она жена министра, а, парень! Извинялись как настеганные! Мы тут таких вещей не любим". Для таксиста это был личный триумф: жене министра, пусть и никому другому, разрешалось "слияние" с белыми туристами.
Посадка на несколько минут в Сент-Люсии. Взлетно-посадочная полоса была у самого моря, здания аэропорта походили на железнодорожный вокзал. "Напоминает старый добрый Тобаго", — сказал какой-то турист в шортах. Моя депрессия достигла крайней точки.[*]
Мартиника — это Франция. Приезжая сюда из Тринидада, чувствуешь, что пересек не Карибское море, а Ла-Манш. Полицейские — французы, таблички с названиями улиц на бело-голубой эмали французские, кафе французские, меню французские и оформлены на французский манер. На юге пейзаж не слишком тропический: холмистые пастбища, истощенные земледелием, с черными колтунами деревьев тут и там, тонкие коготки и узкие язычки земли, запущенные в открытое море напоминают умеренный пояс, Корнуолл. В отличие от других островов, где есть один город, притягивающий к себе всю островную жизнь, Мартиника полна небольших французских деревушек: каждая со своей церковью, mairie[1] и военным мемориалом (Aux Enfants de… Morts pour la France)[2], каждая со своей историей и со своими героями, чьи потомки имеют в церкви собственные скамьи. Радиостанция объявляет себя как "Radiodiffusion Française"[3]. Политические плакаты — Voter Oui a de Gaulle[4] (недавно прошел референдум) и Meeting de Protestation: Les Colonialistes Ont Assasiné Lumumba[5] — принадлежат метрополии и не похожи ни на что на Карибах. Табачные киоски ломятся от "Голуаза", рекламируется чинзано и Сен-Рафаэль[6] и Paris-Soir[7]. Только люди в основном черные.
Они черные, но французы. Ибо Мартиника — это Франция, законно учрежденный французский департамент, настолько ассимилированный и интегрированный, что Франция, или то, что принято считать этой страной, редко даже когда упоминается по имени. "М. Césaire est en métropole"[8] — сказал мне chef-de-cabinet[9] как если бы мсье Сезар просто отправился на автомобильную прогулку на выходные, а не пролетел 3000 миль до Парижа. Этот миф об интегрированности доводится до такой степени, что по загородным полям Мартиники вьются не иначе как routes nationales[10], которые должны бы вести в Париж.
Даже тридцать лет назад, как пишет Джефри Горер в книге "Африка танцует", житель Мартиники во французской армии в Западной Африке официально числился французом и стоял выше уроженца Африки, с которым его не смешивали. Времена изменились; на Мартинике я общался с одной негритянкой, здешней уроженкой, которая вернулась из Сенегала из-за африканского расизма — для нее совершенно необъяснимого проявления первобытной примитивной извращенности; она рассказывала об этом с горечью, а себя называла une française[11]. В ресторане во время нашествия туристов я увидел, как белая женщина повернулась к черной мартиниканке в солнечных очках и сказала "Nous sommes les seuls français ici"[12]. "Вы англичанин?" — спросил меня белый мартиниканец. "Нет, — сказал я, — я из Тринидада. "Ah! — сказал он, улыбаясь. — Vous faites des nuances!"[13] Александр Бертран, мартиниканский художник, не вполне довольный ситуацией на острове и склонный к национализму, захотел подробнее узнать о расовых беспорядках в Англии. Что их вызвало? Он не мог понять, как могут расовые предрассудки существовать в такой стране, как Англия. У него чуть трубка изо рта не вывались, когда я рассказал ему о дискриминации при обеспечении жильем и работой; это было почти как объяснять устройство Земли жителю другой планеты. "Я рад, что я француз", — вырвалось у него. Слово было сказано. "Ну, то есть мартиниканец с французским гражданством". Более чем Англия для вест-индского британца или даже Голландия для суринамца, для мартиниканца Франция — материнская страна. Во Франции ему открыты любые дороги, и он гордится этим. Нет ничего удивительного в том, что французский вест-индец представляет один крупный французский город в Национальной ассамблее и некоторое время был конституционным преемником де Голля.