до того, как он взял пролетку (ему не пришлось переходить через улицу), разыгралась сцена, которая заставила его особенно остро прочувствовать свое одиночество…
По улице шла колонна грузовиков с итальянскими солдатами, в сторону арки Константина, солдаты размахивали ветками с зелеными листьями, что-то радостно кричали и пели – целая вереница грузовиков на фоне великолепного закатного неба, по которому мчались облака. И вот, проезжая мимо стоящего на тротуаре Коснахана, солдаты приветственно ему помахали; он помахал в ответ, солдаты в следующем грузовике увидели и тоже стали махать с нарастающим энтузиазмом, а один сорвал со своей ветки все листья и бросил их в Коснахана, вскинув вверх обе руки…
Какая же радостная и сердечная сцена, сколько восхитительной иронии в этом триумфальном признании Коснахана тем, кем он не был и в чем не участвовал, и его нелепое ощущение себя «выдающимся уроженцем острова Мэн» просто не могло противиться столь радушному приветствию, принимая его исключительно на свой счет, ведь в своем непомерном тщеславии он не видел ничего странного в том, чтобы вообразить – пусть даже на миг, – что Италия признала его заслуги и подготовила теплый прием для него самого и для Лави; потом он вспомнил, что Лави здесь нет, хотя с чего бы они так радушно махали руками, если не видели его красотку-жену, стоящую рядом с ним? Она пришла бы в восторг от этой сцены. «Видишь, Драмголд, они подняли всю армию, чтобы приветствовать тебя», – сказала бы она. И они бы смеялись всю дорогу домой.
Коснахан присмотрелся к хаосу на дороге и, пристроившись к внезапно высыпавшей из переулка шумной компании священников, совершил опасный и страшный переход к Форуму.
На Форуме – куда пришлось купить билет и куда он прошел следом за двумя с виду веселыми монахами и теми же шумными священниками, которые незаметно для себя перевели его через дорогу, – дышалось легче. По крайней мере, здесь не было машин. Зато множество священников всех мастей! Коснахан совершенно не разбирался в монашеских орденах, а из двух монахов, которые показались ему веселыми, один носил белую рясу и черную накидку с изображением креста на спине, вертикальная перекладина – красная, горизонтальная – синяя; второй, очевидно устроивший первому вечернюю экскурсию, был в простой темной рясе. Но хватало тут и других священников, самых разных. Священники в грубых рабочих башмаках, в темных туфлях и черных носках, в темных туфлях и белых носках. Величественные священники с кобальтово-синими поясами и кобальтово-синими пуговицами на угольно-черных одеждах, царственные священники в алом облачении, и статные торжественные священники, чьи шляпы висели у них за спиной. Среди этого многообразия священников недоставало лишь одного – того, кого Коснахану хотелось увидеть, отца Маттиаса Коснахана, который приходился ему братом. И все же он с удовольствием наблюдал за представителями католического духовенства. Пожалуй, думал он, это весьма необычные мысли для человека, родившегося в краю, где католиков всегда очерняли, а священников до сих пор называют паразитами, наевшими брюхо, – вере Мэтта довелось выдержать не одно испытание, в частности католический священник, бывало, приезжал к ним на остров (если вообще приезжал) аж из Ливерпуля и служил мессу в конюшне. И это тоже создавало ощущение, что Рим, независимо от того, оправдывает ли он связанные с ним легенды, – место совершенно особенное, где никогда не останешься в одиночестве. С другой стороны, ошеломляющее количество этих Божьих людей чуть ли не пугало; походило на галлюцинацию, и Коснахану, неторопливо шагавшему в направлении базилики Максенция и Константина, повсюду виделся Маттиас, и он начал подозревать, что здесь явно закралась какая-то ошибка, что Мэтт наверняка уже написал ему, просто он не получил письмо. С тех пор как братья виделись в последний раз, произошло слишком много событий, к добру или к худу, и вряд ли им хватит времени обсудить даже половину.
Коснахан наблюдал за черными ласточками или стрижами, что носились над базиликой, как летучие мыши. Как летучие мыши? Он надеялся, что эта лоуренсовская аллюзия[112] не станет дурным знаком. Девичья фамилия Лави, Лирондель, означает «ласточка». Он вспомнил, что они с Лави вообще-то любят летучих мышей – полюбили с тех пор, как однажды, в период аномальной жары, нашли одну, копошащуюся на пыльной дорожке под лютым солнцем, с маленькими лапками и мордочкой, как у крошечного котенка, и Коснахан посадил ее на ветку в прохладной тени, где она устроилась вверх ногами и злобно его обшипела…
А ласточки, хоть и черные, вылетали будто из самого сердца любви, метались в летнем воздухе, как детские дротики, воскрешая память об исчезнувшем великолепии, о базилике, которая – стыдно признаться – интересовала его сейчас куда меньше, чем растущий повсюду белый вьюнок и дикая герань, не упомянутые в путеводителе ни единым словом.
Полевые цветы острова Мэн! Синеголовник на севере, скальный самфир на мысу Святой Анны; болотная мята в мергельных ямах в Баллафе, катран приморский в окрестностях Пила…
И вот теперь перед ним, рассматривая какой-то шипастый цветок наподобие сине-белого колокольчика, опять стоял Маттиас, хотя Маттиас вряд ли бы надел сандалии и длинную бурую рясу, подпоясанную веревкой. То обстоятельство, что Коснахан не различал священников и монахов, совершенно не разбирался в многочисленных католических течениях и орденах, путал частичное посвящение с полным уходом от мира и поневоле справлялся по словарю, чтобы выяснить разницу между священником и монахом, снова напомнило ему, как он далек от Мэтта.
Он словно воочию видел Мэтта, его добродушное мужественное лицо с двумя передними зубами, сломанными в отнюдь не духовной драке на матче по регби, и явственно слышал выразительный голос брата, хотя уже давно слышал его только по телефону: низкий, уверенный, звучный, исполненный озорства и отнюдь не священнической истомы. Это пронзительное ощущение от размышлений о вере брата, принявшего сан, на миг привело его к мысли – как иной раз случается с человеком, который никогда не любил и не был любим, – что какая-то великая цель и смысл жизни прошли мимо него. И, не придерживаясь никакой определенной религии, кроме веры в свободу совести и уважения к предрассудкам других людей, – или же оттого, что ему вновь почудился слабый, далекий, но безошибочный запах изнемогающего от жары Коснахана, – он на миг почувствовал себя отлученным от большого религиозного круга, причем отлученным именно из-за своей всеохватной терпимости, которая еще минуту назад казалась такой снисходительной и благодушной, – и одиноким, как никогда прежде.
Коснахан поднимался на холм Палатин и, утомившись на полпути, присел на скамейку. Мой прапрадед Кронкбейн – стоит ли говорить? – был повешен