Однажды ранним утром пронесло на льдине пестро-красную собачонку-маломерку. Она жалобно выла. Жив смерти боится. Герман столкнул свою лодку с начинающего зеленеть взлобка, погнал ее, лавируя между льдинами. Уловив намерение человека, собачонка скользнула мордочкой по гладкой закраине и, выбиваясь из сил, поплыла к лодке.
— Что ты делаешь, дурочка? — ругнулся Герман.
Собаку завертело в воронке, и она исчезла, казалось, насовсем. Лишь пустые бутылки да черная щепа закрутились на месте, где торчала маленькая мордочка.
— Ай-яй-яй! Вот беда!
Но она не захлебнулась. Бледно-розовый оскал еще на мгновенье показался над водой, и Герман сгреб ее за ухо, швырнул в лодку.
Потом, разгорячившись, он отпихивался от налезавших льдин, как от заклятых врагов:
— Куда лезешь, проклятая, что тебе от нас надо?!
Выплыв на берег, Герман завернул свою находку в мешковину и, зажав под мышкой, пошагал к дому, приговаривая:
— Так и залиться могла бы. Эх, ты!
Маруся стояла на крыльце и ждала его.
— Что это такое, отец?
— Собачонка. Чуть не утонула.
— Неси в сарайку. Там заветерье.
— Ага. В сарайку. Тебя бы туда из воды-то!
Герман, не снимая сапог, вошел в кухню. Следом Маруся.
— Ты погляди, — сказал Герман. — Чем только держится.
Маруся расстелила около печки свернутые вчетверо половики, и собачонка быстро разомлела в тепле и заснула. Вроде бы умерла.
— О, господи, — вздохнула Маруся. — И для чего только бог сотворил.
Рыжик (так назвали они своего подопечного) хворал только одну ночь. Утром, раным-рано, поднялся, сладко зевнул и, подойдя к Герману, спавшему на диване, начал лизать ему руку.
С этого дня ни на минуту не оставлял он своего спасителя. Так постоянно и торчал у ног. Никто не мог прикоснуться к Герману. Рыжик зверел в таких случаях и, несмотря на свой невысокий рост, мог принести «обидчику» большие неприятности. У него были острые белые зубы, он был молод, мускулист и смел. И надо же так случиться, что первым, кто испытал на себе эти зубы стал земляк, фронтовой друг Германа, бывший командир отделения, ныне колхозный прораб Степан Тарасов.
Приехал он из родного села Мокроусова в областной центр добывать для строительства бутовый камень, доски и цемент. Зашел вечерком к Герману. Это было правилом. Поздоровались, крепко тиснули друг друга в объятиях, и тут затрещали новые серые, нерусского происхождения, Степановы джинсы. Рыжик вцепился в штанину и остервенело рвал ее, добираясь до тела.
— Это еще что такое? — возмутился Герман. — А ну брось!
Послушный хозяину, маленький задира ворча ушел под кровать.
— Где же ты достал такого зверя? — Степа, добродушный увалень, с льняной шевелюрой, прошитой серебряными нитями, вытащил из портфеля три бутылки вина и, не дослушав Германовых объяснений, засмеялся:
— Пить — умрешь и не пить — умрешь… Так уж лучше пить, может, смерть и обойдет сторонушкой.
— На меня тут приказ по этому поводу написали, — рассказал ему свою историю Герман. — Получается, вроде, что с такими, как я, бороться надо беспощадно!
Степан ворочал голубыми глазами, ухмылялся:
— Это, братишка, ты под кампанию попал. Вот приутихнет кампания, и на заводе вашем опять будет, как во Франции… Самая большая доза на душу населения… Впрочем, работать-то ты где собираешься?
— Пока что не думал.
Глаза у Степы внезапно стали мученически жалкими, в голосе зазвучала мольба.
— Слушай, Гера, друг ты мой фронтовой, закадышный, будь человеком! А?
— Ну-ну! Продолжай!
— Ты ведь и раньше плотничал, и блиндажи твои снаряд не брал. Так ведь?
— Так. Точно так. Говори, пожалуйста, что тебе все-таки надо?
— Давай к нам работать. На лето.
— Шутишь?
— Не шучу. Дело такое. Прямо сказать, неотложное. Школу надо к осени сдать. Материалы есть. Фундамент и большую часть кладки в прошлом году сделали… А нынче — беда! Нет людей. Набери бригаду. Тут, в городе, это можно сдокументить… Стоимость большая. Тысяч тридцать отдадим по договору строителям. Шабашникам, как их величают… Берись. Один сделаешь — твои деньги. Пять человек будет — всем своя порция… Берись. Мужик ты надежный… Милый ты мой дружочек, спаси от беды!
И Герман словно проснулся.
— А вы не соврете, не обманете?
— Договор заключим. Все по закону. За лето сделаете, деньги заработаете. И нам польза… Ведь для родного села, Гера… Неужто совесть у тебя не колыхнется?
— Ладно, — Герман вспыхнул от Степиных слов. — Хватит причитать. Не ищи больше никого… Будет тебе бригада!
Они долго еще сидели в тот вечер в маленькой горенке, перебирая в памяти былое, вспоминали, как и обычно, войну: Сталинград и Кенигсберг, Польшу и Дальний Восток. Маруся, встревоженная их разговором, тоже не спала. Когда, наконец, улеглись спать, спросила Германа:
— Ты головой-то хоть что-нибудь думаешь?
— А что?
— Ты куда собрался? Оголодал? Не пойдешь никуда. Я тебя и так прокормлю. Черт с ним, с заработком! Что они тебе, деньги-то эти? Еще убьешься. Итак весь израненный, исхлестанный, да еще…
— И не в деньгах совсем дело.
— Ну, в чем тогда? Объясни!
Он молчал. И это означало, что не свернуть Марусе его. Ни за что. Тем более, укусил его Степа за самое больное место: неужто, мол, совести нет — школу в родном селе не поможешь достроить! И плакать пробовала Маруся, и обнимать его, и целовать. А он как одеревенел. Знала, что притворяется, но не знала, что делать, как отговорить его от этой рискованной затеи. Всю жизнь прожили, и никогда она не могла найти в себе силы, чтобы победить в нем это упрямство.
Утром, проводив Степу к автобусу, Герман пошел на вокзал.
Там, у голубого киоска, каждое утро — сборище. Пьют или опохмеляются, все равно — орут, хрипят. День разгорается. Все давно уже на работе, а эти спорят о чем-то важном, за грудки друг друга хватают. Тоже дело у них, наверное, раз уж так горячатся. Горе — не люди. Слабоуздые. «Подведу Степу с такой-то ратью», — мелькнуло в голове. Но не умирать же раньше времени. Да и Степу подводить никак нельзя.
Три дня подряд, каждое утро, приходил Герман к киоску, брал кружку пива, стоял и приглядывался-прислушивался. В разговоры не вступал, да и с ним не много было желающих беседовать. Чутьем понимали: этому, наверняка, если станешь что-то говорить, то надо говорить по делу, а если пообещаешь что-то — придется выполнять. Обходили его стороной.
Лишь на четвертое утро подошел к нему тщедушный паренек с черными сросшимися бровями. Про него говорили, будто это чемпион не то Европы, не то мира по самбо. Звали Альбертом. Герману, конечно, было одинаково, с каким спортивным титулом ходит паренек по пивнушкам, но надо было сдавать школу, посулился Степе. Потому-то с некоторой поспешностью начал разговор с самбистом.
— Бригаду строителей набираю. Пойдешь?
Парень ощетинился, заговорил резко, бровь врезалась в бровь.
— Какую бригаду? Ты что, дед? Это же я набираю бригаду!
— Во-о-о-н что. А я и гляжу — не прикладываешься сильно-то.
— Не морочь мне голову, старик. Не твое это дело.
Герман потихоньку протянул самбисту корявую, твердую, как железка, руку:
— Не мое. Понял. Только ты мне не мешай. Айда отсюдова!
И тут самбист неожиданно успокоился, остепенился. Спросил Германа:
— А навар какой?
— Что это за штука?
— Ну, заработок?
— На бригаду тридцать тысяч… При условии, конечно…
— Я бы пошел, но только за бугра… Я же техник…
— Насчет «бугра» — подумаю. Сперва проверю… Худо будешь робить — выгоню, не до «бугра» тебе будет!
— Ясное дело, — мягчал парень, — дисциплина нужна. Но только, вы увидите, дело знаю…
Нескладно заводилась у Альберта жизнь. Никаким чемпионом он, безусловно, не был. Высшей точкой его спортивной славы было четвертое место в городских соревнованиях. Но и эта«точка»привела к полному закату. После соревнований сидел он вместе с дружками в станционном ресторане. Денег на выпивку не хватило, талоны, выданные тренером на питание, буфетчица отоваривать спиртным не стала. Пришлось всей компанией выйти на перрон, к составу, груженному комбайнами. Состав шел на уборку и должен быть, как предположили, весьма богатым. Ринулись на платформы, начали шарить по кабинам, пытаясь, раздобыть хотя бы ящики с комплектами инструментов. И наткнулись на хозяев машин.
Альберта взял за шиворот здоровенный русоволосый великан-комбайнер. Никакие «приемы самбо», познанные Альбертом у тренера, не помогли. Комбайнер, как тисами, зажал его руки и совершенно спокойно приказал своему напарнику:
— Бей его, Юрко, по рылу. А я в лен сапну… Пушшай не ворует!
Альберт почувствовал, как многопудовая кувалда обрушилась ему на шею. На следующее утро, уже в больнице, придя в себя, Альберт осознал весь конфуз. У него были выбиты все передние зубы и сильно ныла шея. Альберт никому не жаловался, избивших его проезжих механизаторов не искал. Поезд ушел. Дружки разбежались. Кого найдешь?