В самый разгар сенокоса прошел над Мокроусовой тополиный снегопад. По утрам росы умывали сады, затягивали серебряным блеском густую траву — конотоп. Дороги пропахли сеном. Тянулись на луга фургоны с решетками, дымились на ближних покосах костры. Герман, встававший раньше всех, любил наблюдать, как подымаются по утрам покосники, слушал, как начинают постукивать отбойные молотки и запевает около кузницы, выбрасывая желтый сноп искр, наждачное точило. Однажды, вслушиваясь в эту утреннюю колготню, он почувствовал, как сзади подошел кто-то. Обернулся и замер: Петя с сечкой в руке был совсем рядом.
— Что случилось?
— Деньги нужны, бригадир! Хватит вкалывать.
— Ты разве уговора не слышал?
— Не нужен мне твой уговор-приговор. Я деньги заработал — отдай! — Петя размахивал сечкой, едва не задевая лицо Германа. Но Герман оставался внешне спокойным.
— Потерпи! — сказал твердо.
— Слушай, отпусти хотя бы на денек в город, — Петя бросил сечку.
— На денек? Послезавтра. Всем объявляется выходной! — согласился Герман. — Только чтобы на другой день вовремя быть на работе!
— Будем. Как не быть.
…Это был первый за весь месяц свободный от работы день, и Герман, оставшийся в одиночестве, не знал куда деваться. Он встал, по обычаю, до свету, долго сидел на берегу, вслушиваясь в милую сердцу музыку просыпающегося села. Громко выходили из переулков, с шумом кидались на зеркально застывшую воду гусиные выводки, кричали петухи, а за селом, на фермах, призывно и грозно трубили десятицентнеровые быки-производители. Чьи-то овечки с утра пораньше улеглись под ракитником, вытянув по земле шеи. «Жара будет. Точно».
Тенькнули, сверкнув серебром, ведра, и Клавдия, жена Степы, спустилась по крутой тропинке к воде.
— Не спится, Гера?
— Какой сон? Не семнадцать лет.
— Нам и в семнадцать спать не пришлось… А Степа мой опять всю ночь с радикулитом промаялся.
— Зайду вечерком.
— Заходи, — Клавдия сплеснула на траву излишнюю воду, спросила:
— О Наталье-то не тужишь?
— Нет, забылось все.
— Она в районе сейчас. Начальница… Ночевала я недавно у них. Муж ейный постарше, правда. Строгий. По-культурному живут, на разных кроватях спят…
Герман захохотал:
— На кой ляд такая культура?
Засмеялась и Клавдия, но тут же затихла.
— Искалечил ты, Гера, всю ее жизнь. Уважаю тебя, потому как друг ты Степы, фронтовой… А за Наташку не могу тебе простить. Извини.
— Неровня она мне. Сама говоришь, в начальниках ходит. А я? Рядовой. Букашка!
— Спрятался, значит, за это дело. Незаметностью прикрылся… У нас петух такой есть: засунет башку в поленницу и думает, что его не видно. Про Никитку-то что знаешь?
— В институте он. Деньги Маруся шлет.
— Заканчивает он институт. Славный парень выравнялся!
Будто ошпаренный, ходил весь день Герман после этого разговора. Никак не мог опровергнуть Клавдииных слов. «Искалечил Наташку?» Сама она себя искалечила, да еще и меня захватила… И к чему это Клавдия так сказала? Ведь знает, что Маруся у меня есть. И Марусю знает. И у Наташки тоже свой мужик есть. К чему она?
Вечером Герман не пошел к Степану, а еще засветло лег спать. Но заснуть, сколько ни силился, не мог. Перед рассветом, истерзанный какими-то нелепыми предчувствиями, в полубреду, услышал отчаянный визг Рыжика, доносившийся от амбара, где хранился цемент. Поднялся неохотно, вышел на крыльцо и захолонул от гнева. Склад был открыт. Альберт и Петя кидали в какую-то машину с заднего борта мешки с цементом. Схватив лежавший на лавке топор, Герман бросился к грабителям.
— Вы что делаете? А ну, выгружайте немедленно, иначе порублю гадов!
— Тихо, дядя! — злобно рыкнув, чужой шофер-верзила двинулся на Германа. И в это же мгновенье сзади на нем повис Рыжик. Дикий вопль разнесся по полянке. Увидев происходящее, пошел на помощь незнакомцу Петя, одичавший в городе от перепоя. Альберт, видевший в руке Германа топор, схватил Петю поперек:
— Стой, Петька! — они сбились в потасовке, как накрытые решетом молодые петухи.
— Выгружай цемент! — Герман замахнулся на незнакомого мужчину топором. — Ну, слышишь?
Рыжик в ленточки осымал на верзиле брюки, и голое тело сверкало в сизом утреннем свете.
— Убери пса! — тоненьким голоском попросил вдруг перепуганный шофер.
Когда мешки были заброшены в амбар, Герман, не выпуская топора, сказал шоферу:
— Теперь уезжай. Чтобы духу твоего не было. Если еще раз попадешься, укорочу топором руки.
Петя и Альберт понуро сидели на подамбарнике. Герман молча разглядывал их, потом приказал:
— Давай спать! Завтра разберемся… Ишь как деньжонок-то захотели нажить… Последний цемент продали!
Они поплелись в дом. Альберт поймал Германа за рукав.
— Дядя Гера! Прости!
— Нет уж, дружок, тут прощеньем не пахнет! Ты, видно, паразит, не впервые руки к чужому добру прикладываешь.
— Прости, дядя Гера! Ради папки прости!
— Какого еще папки?
— Друг он ваш был. Фронтовой… Семен Кукарский… Он мой папка. А что фамилия другая, так это мать виновата!
Какая-то горячая волна толкнула Германа в сердце.
— Значит, ты сын Сени Кукарского? Ах ты подлец, негодяй проклятый!
Герман ударил самбиста. И заплакал, расстроенный. Нет на земле Сени! А этот подонок в воровство кинулся!
Ни на минуту не сомкнул глаз в эту летнюю ночку Герман. А они спали. Избитые, в похмельном сне. Утром до приезда Толика и Виктора Гавриловича Герман сгонял их на речку, строго потребовал:
— Побрейтесь, приведите себя в порядок. Если спросят — кто, скажете, мол, в городе с хулиганами распластались. И все. Об остальном никому ни слова. Могила!
— Дядя Гера! Век буду помнить! — начал было изливаться Альберт, но Герман резко осадил его.
— Хватит! Сейчас хлопот у нас повыше усов. Должно разнести всю эту беду дымом. Так, Петя?
— Так, — помушнел каменщик. — Спасибо, Герман, что прощать умеешь. Ребятишек ведь у меня двое… Я свой грех делом закрою!
* * *
К концу июля осталась только штукатурка и покраска. Но цемент уже кончился, не было в колхозе ни известки, ни краски. Сидели мужики несколько дней без дела, спали в запас.
Герман каждое утро и каждый вечер ходил к председателю, и тот, наконец, рассердился на него всерьез:
— Что ты ходишь, кишки из меня выматываешь? Ну где я тебе возьму эти цемент и краску? Рожу, что ли?
— А мы простаивать днями должны?
— Не знаю. Не простаивай! Вот прораб из города приедет, там видно будет!
Приехал из города Степа. Ничего утешительного.
— Можно купить, но только в розницу.
— Это как?
— Ну, значит, за наличный расчет… А колхоз и школа на такое пойти не могут. Надо только перечислением.
— Так что же делать?
— А черт его знает.
Начались затяжные августовские дожди. По утрам ненадолго выглядывало солнышко, а потом спускался мелкий бусенец и шел весь день, до вечера. Вечером ненадолго обмытая заря показывалась на горизонте, обнадеживая людей, но после полуночи опять собирался дождь. В один из таких дней пришел к шабашникам Степа, объявил:
— Сегодня подписали ваши процентовки. Завтра валяйте в кассу денежки получать… Восемнадцать тысяч выгнали, так что есть смысл и погулять! — чувствовалось: Степа старается задобрить Германа. Но Герман был мрачен:
— Рано еще нам гулять!
Первая за лето получка, кажется, должна была подействовать, как первая выставленная весной рама. Но такого не получилось. Не было результата… Не выполнялись договорные обязательства. И все они, такие разные, были угнетены чувством своей виновности перед селом. Всем хотелось (и это было уже недалеко) постоять у парадного входа в новую школу, увидеть входящих в нее детей и взрослых, порадоваться вместе с ними. Самое странное, заметил Герман, такое ощущение возникло в бригаде совсем недавно, но расти начало, как на дрожжах.
Ночью сирень гудела жирной, переполненной хлорофиллом, листвой. Колотился в окошко ливень. Германа разбудил Петя.
— Слушай, бригадир! А ведь мы можем сброситься! А?
— Опять ты за свое? — заворчал Герман. — Мало того, что было?
— Не понял ты меня. Завтра получка, по три с лишком дадут… Что же, их сразу прижилить и все? Кинем по сотне, хрен с ним, и купим эту самую краску и цемент, и известь… Заканчивать надо.
— По сотне будет мало.
— Ну так по две.
— Ты согласен?
— А то нет, что ли?
— Так…
— А потом колхоз рассчитается продуктами или еще чем.
Герман окончательно продрал глаза, улыбнулся.
— Ты, Петя, не каменщик, ты — президент. Ей-богу! Так мы и сделаем… Вся тут и недолга!
…Теперь даже поздними вечерами, даже за полночь, в школе горели переноски. Это был рывок большой силы.