— Бей его, Юрко, по рылу. А я в лен сапну… Пушшай не ворует!
Альберт почувствовал, как многопудовая кувалда обрушилась ему на шею. На следующее утро, уже в больнице, придя в себя, Альберт осознал весь конфуз. У него были выбиты все передние зубы и сильно ныла шея. Альберт никому не жаловался, избивших его проезжих механизаторов не искал. Поезд ушел. Дружки разбежались. Кого найдешь?
От стыда и позора оставил Альберт строительный техникум и каждое лето начал ходить с «дикими» бригадами. Встретив Германа, он довольно быстро уловил в тяжеловатом прищуре его и по корявой, как рашпиль, руке хозяйскую бескомпромиссность комбайнера-великана, одним ударом «отключившего» когда-то его от реальной жизни. Таких «непонятных» Альберт видел уже немало и, честно сказать, побаивался их по-настоящему. Побаивался жесткости и какой-то особой праведности, находившей у всех одобрение.
Вскоре Герман уже диктовал ему:
— В бригаде должно быть пять или шесть человек. Нас пока двое. Я буду подбирать народ и ты тоже ищи… Бездельников, шаромыг и белоручек избегай. Чтобы трудяги были…
— У меня есть на примете. Я быстро подберу, — заторопился Альберт.
— Не бей копытом, — удерживал Герман. — С кем договоришься, веди ко мне. Я тоже покалякаю.
— Ладно. Хорошо, — парень загорался. — Я плохих не возьму.
Герман привел его к себе домой. Маруся напоила чаем. Они обстоятельно, до деталей, обсудили предстоящее. Когда самбист, боязливо взглядывая на Рыжика, попрощался и ушел, Маруся сказала:
— Счастливый парнишка-то заводится. Брови срослись — это только у счастливых.
— Находит на кого-то из моих знакомых, а на кого — не пойму! — вслух размышлял Герман.
* * *
Село Мокроусово, а по старым записям Мокроусовская крепость — «селидьба», говаривали старики, давнишняя и своеобычная. Еще Ермак Тимофеевич оставил в излучине маленькой речки, загибавшейся подковой, небольшую горстку людей во главе с беломестным казаком Пашкой Мокроусовым. И построили они глинобитную, в сажень ширью, крепость, и жить начали хлебопашеством, скотоводством, охотой да рыбалкой. По имени первопоселенца и стали называть крепость Мокроусовской, а потом просто Мокроусовой.
Так и жили многие сотни лет. Остались от крепости только развалины да вековые тополя, высаженные на берегу для укрепления его от размыва. Зато село взросло большое: с двумя церквями, ярмарочной площадью и белыми купеческими магазинами. Развертывалась в те годы в Мокроусове, стоявшем на перепутье между Уралом и Киргиз-Кайсацкими степями, большая торговля. И так вплоть до революции: укоренялся в тех местах купец, копил деньгу. Только школы доброй в селе не было. Ни к чему она была толстосумам.
…Герман проснулся на свету. Пастухи еще не трогали стадо. Держался над речкой нежный, как серебро, свет. Герман подошел к самому берегу, вдохнул всей грудью набежавший по воде запах сирени, а потом, зачерпнув ладонями студеную струйку, бросил ее в лицо. Вставал над Мокроусовой рассвет. Такой, каких нигде и никогда не бывает. Сначала золотая полоса показалась на минутку над дальними колками, а потом из-за них выплеснулся розовый пожар. Заполыхало все небо, выросло зарево. Герман, зачарованный, смотрел на восход. «И что же это такое? И откуда такая красота и кто может с ней что-нибудь сделать?!»
Щемящее чувство тоски, необъяснимой и непонятной, точило сердце… Еще там, в городе, уловив в словах Степы упрек, Герман почувствовал эту боль. Она не оставляла его все дни, мучила сильно. Встречи со Степой, впрочем, всегда разжигали в нем притухающий костерок воспоминаний. Они многое пережили вместе, и Степа многое напоминал Герману.
…Вот тот первый послевоенный май, когда вздумали они вместе сбежать в город. Наталья — первая жена Германа… Наташа… У нее выступили на глазах слезы, а лицо было белым, как береста.
— Бросаешь? — шепотом спрашивала она, и губы страдальчески кривились. Он и сейчас не может объяснить себе, почему не подошел к ней, не успокоил, а продолжал озабоченно перевязывать тесьмой от семилинейной лампы скатанное рулоном одеяло. Она утвердительно ответила сама себе:
— Да. Бросаешь. А мы-то ждали тебя, как сокола ясного!
Слезы крупные катились по ее щекам, и она их не удерживала, не стыдилась. Ревела искренне, как обманутый ребенок… И пятилетний Никитка, уцепившись за материн подол, казалось, со злобой рассматривал отца. Герман до мельчайших подробностей помнит тот день. Умытую росой черемуху, встревоженное движение ее веток. Такой же был рассвет.
— Не поминай лихом, Наташа, — сказал он жене. — Худого я тебе ничего не сделал!
Когда выходил из калитки, будто кнутом полоснул плач маленького Никитки: «Папка! Куда ты?!»
…А разрыва, что называется, «с вмешательством третьего лица» по сути не было. Ничего такого особенного не было. Была только гордость. Фронтовая спесь. Когда демобилизовался, Наташа уже участковым агрономом работала. Ему пришлось садиться на трактор. Неженатый еще в то время Степа, вернувшийся с войны в одночасье с Германом, сказал тогда:
— Мое дело холостяцкое: сегодня у тетки переночую — покормит, завтра — у дядьки, а там, глядишь, еще у кого. А ты? Зимой, на ремонте, по восемь рублей зарабатывают в месяц… Пусть Наташка твоя, мак-баба, агроном, тыщу имеет. Но у тебя-то где совесть?!
Рассвирепел тогда Герман не на шутку, пилотку — об пол, начал топтать, плеваться… Потом поднял пилотку, надел по-обычному набекрень, спросил Степу:
— Ну, что же теперь делать? Чего ты стоишь, кислогубишься?
У Степы аж слезина сорвалась из-под века, брызнула: жалко стало Германа. Отвернулся, махнул рукой:
— Удирать надо, Гера… Не для того, понимаешь, мы фрицев вязали, чтобы пайки тут выглядывать. На заводах сейчас тоже люди нужны. Но там обеспечение совсем другое!
Так созрело решение о переезде в город. К тому же в эти самые кризисные дни получили они письмо от боевого друга, сослуживца, горожанина Сеньки Кукарского. Сенька был разнесчастнейший на земле человек. Еще в сорок третьем, когда формировали их часть, слыл он лучшим красноармейским певцом. Любили слушать его и рядовые, и сам генерал. Пел он душевно, мощно. Никто не сомневался, что станет он после войны настоящим артистом. Но война и отобрала у него самое заветное — голос: пуля порвала голосовые связки, и мог он сейчас общаться с друзьями только шепотом да записками. Лучше бы уж насмерть убила, проклятая, чем на муки такие обрекла!
Тяжкая была беда! До худого дело доходило. Но нашел все-таки полуденную дорожку, не сдался. Стал директором заводского музея. История предприятия, на котором мальчишкой начинал трудиться, судьбы рабочие, трудные, приоткрыли упавшую было на глаза черную повязку, развеяли тьму. Понял Сенька, что расслабляться ему не время. Поднял голову. Конечно, такой штатной единицы — «директор музея» — на заводе не было.
Но ее, чтобы спасти Сеньку, придумали хорошие люди, тоже бывшие фронтовики, — парторг завода да директор.
«Приезжайте, ребята, — писал Сенька. — Не пожалеете. Дела тут такие затеваются — грудь распирает. Уверен, что вам по душе придется!»
Это было последним толчком.
Но на практике все оказалось не так просто. Наташа решительно отказалась уезжать из села.
— Мне на заводе неинтересно. Я землю люблю. Учусь. Да и за длинным рублем не угонишься. Даром деньги нигде не платят! — сказала она.
Это взбесило Германа. Что за жена? На кой нужна такая? Она, видите ли, землю любит! А мужа? Чем она тут всю войну занималась? Мужа ждала? Я на фронте кровью исходил, а она, поди, тут! И пошло, и поехало! И дошло до разрыва.
…В городе они жили со Степаном вдвоем в заводском общежитии, в маленькой комнатушке. Сеня не обманул. Завод действительно набирал темпы. И заработок был отменный. На все хватало: на одежду, на еду, на выпивку. Но не было душевного облегчения. Перво-наперво к Сеньке пришла беда горше первой. Забраковала его жена. Бросила. Ушла с маленьким ребенком к другому. И начал Сеня таять после этого, как вешний снег. Через год, как раз перед праздником Победы, его не стало, утек вместе с весенними ручейками… После Сениных похорон Степана в госпиталь положили: открылись старые раны на бедре, начали выходить железные да костные осколки. Бегал Герман с авоськой по магазинам: то кефир, то фруктов нес Степе. И все окружающее казалось ему временным. Ждал какого-то поворота в жизни, неведомых радостей. А их не было.
Когда Герман привел в комнатушку новую жену, Степан, выписавшийся из госпиталя, растерялся.
— Мне, значит, квартиру надо искать?
— Для чего?
— Ну, а жить-то где будете?
— Жить в этой зале придется тебе одному. Я уйду к Марусе.
Маруся была горожанка. Отец ее, знатный в городе портной, седой, рано овдовевший, имел собственный домик на берегу Тобола. Герман, согласившись пойти на житье примаком, вскоре стал злиться: «Доживешь тут, люди пальцем будут показывать: «Влазень идет!» Но тесть развеял начавшую расти червоточинку.