— И это был лентяй Вахис, — улыбаясь, вставил Витихис.
— Угадал, хозяин… Именно так. Это был я, Вахис, сын Вахтеля… Не успел я еще задремать толком, как слышу голоса: «Здраьствуй, Кальпурний», — говорит она… А что он ей ответил, что они между собой потом говорили, — я не разобрал. А чего не знаю, о том и говорить не хочу… А только голову все же я поднял, чтобы посмотреть между деревьями на свою хозяйку… И вдруг вижу, — батюшки светы, — хозяйка-то наша как вспыхнет, совсем малиновая стала, да как подымет руку, да как хлопнет соседа по роже, так даже гул по лесу пошел. А он только за щеку схватился и прочь побежал, как побитая собака…
— А жена, что же? — спросил Витихис, бледнея.
— А хозяйка ему вслед крикнула: «Благодари Бога, негодяй, что честная готка не станет тревожить своего мужа из-за всякого дурака… Вот этой самой рукой я у волка из пасти барана вырвала, так с тобой-то, римский барон, я и подавно справлюсь».
— А он что ответил? — с дрожью в голосе спросил Витихис.
— Да ничего, хозяин. Только быстрее побежал к опушке… А на опушке, гляжу, остановился, одной рукой за щеку держится. Видно, хорошо его хозяйка съездила ручкой-то своей. Другую руку он кверху поднял, да и грозит в сторону нашего дома.
— А жена что?
— Ничего, хозяин… Пошла домой тихо и спокойно. И никому словечка ни о чем не сказала… Только вот сосед-то наш с того дня, что ни день, то нам новые пакости придумывал… Вот я хотел сказать тебе это, хозяин, потому и отпросился провожать тебя… Сам посуди… Ведь мужу и хозяину подобает знать все, что без него делается, особенно такое… этакое… А теперь я все рассказал тебе, так могу и домой возвращаться. Храни тебя Господь, хозяин… А за хозяйку не бойся. Она сама за себя постоит. Это раз… А второе, и мы, верные слуги твои, не лыком шиты. Убережем от сотни таких черномазых… До свидания, хозяин…
Верный слуга круто повернул своего вороного и поскакал обратно.
Витихис невольно пришпорил Балладу. Злость и негодование бушевали в его груди. Наглость этого римлянина нарушила его спокойствие.
Как на грех, дорога проходила мимо самого дома Кальпурния, и сам он стоял ка пороге своего жилища, разодетый и надушенный по последней моде.
Заметив мчавшегося всадника, он любезно поклонился.
— А, граф Витихис… Опять ко двору собрались? — подобострастно болтал он со слащавой любезностью нечистой совести, узнавая подскакавшего. — Здорово, дорогой сосед. Все ли благополучно? Вижу, вижу. Цветете, сказал бы, как роза, да вы не женщина… Что так мало у нас погостили? — продолжал он, не замечая мрачного лица Витихиса, круто осадившего коня в двух шагах от Кальпурния.
Вместо ответа Витихис протянул могучую руку в стальной перчатке и поднес кулак к самому носу соседа.
— Что такое?.. — пролепетал отшатнувшийся римлянин, бледнея.
— А то, что если я дам тебе оплеуху вместо моей жены, так ты не поднимешься, нахал…
И круто повернув коня, Витихис быстро скрылся в облаке пыли.
Кальпурний проводил его злобным взглядом. Его тонкие, бледные губы беззвучно шептали:
— Подожди, готская собака… Будет и на нашей улице праздник. Попомнишь ты своего соседа…
XXIII
Цетегус благодушествовал. Все удавалось ему. Следствие, начатое против него, окончилось оправданием, так как энергичные и, главное, быстрые меры короля Аталариха были отменены. Воспользовавшись отсрочкой, искусный заговорщик успел принять меры, предупредить кого следует и припрятать все, могущее скомпрометировать его. Пришлось патриотам извиниться перед несправедливо заподозренным. Подозрение не доказательство. А доказательств измены префекта Рима найдено не было. Правда, оставались римские укрепления… Но Амаласунта объявила, что их планы были утверждены ею. Цетегус же выразил «патриотическую» готовность принять на свой счет окончание укреплений, воздвигаемых «на случай» нашествия византийцев… Подобное великодушие вызвало шумные восторги среди римлян, и сделало невозможным изгнание Цетегуса, на котором настаивал старик Гильдебранд. Но более осторожные или менее прозорливые члены «верховного совета» побоялись кажущейся несправедливостью озлобить римлян, и… Цетегус остался префектом, в сущности, властелином вечного города.
Последние события в Равенне увеличили недовольство латинян, а с ним силу и значение заговора против готов. При этом даже непримиримые республиканцы, вроде юриста Сцеволы и пылкого Люциния, признавали необходимость доверить общее руководство политикой одному лицу, наиболее энергичному и способному. Этим, пока еще тайным, диктатором оказался, конечно, Цетегус, которого архидьякон Сильверий продолжал поддерживать влиянием духовенства, скромно уступая патрицию первую роль.
А тем временем увлечение военным делом и патриотизм росли в римской молодежи так неудержимо, что Цетегус серьезно подумывал о возможности «справиться с готами» без помощи хитрых греков.
— Союзники даром шагу не сделают, — объяснял префект на последнем заседании заговорщиков в катакомбах. — Призвать их легко, но трудно будет назад отослать…
Все присутствующие согласились с мнением Цетегуса и решили попытаться «завоевать свободу» без помощи иностранных союзников.
Обдумывая удачу своих планов, Цетегус невольно улыбался.
В дверях показался доверенный невольник патриция, со свитком пергамента в руках.
— Гонец из Неаполя, господин.
Цетегус машинально взглянул на зеленую восковую печать, изображавшую божественных близнецов Кастора и Поллукса, и лицо его просветлело.
— От моего Юлия… — произнес он. — Как раз вовремя. Я что-то давно не получал известий от моего мальчика… Посмотрим, что он пишет.
Разрезав золотыми ножницами зеленую шелковинку, которой был обвязан свиток, Цетегус принялся читать.
«Достойному префекту Рима, Корнелию Цетегусу Сезариусу, от глубоко преданного Юлия Монтана почтительнейший привет и сердечная привязанность… Дорогой и глубокочтимый отец и воспитатель…»
— Что за нелепая почтительность, — прошептал Цетегус, — от нее так и веет холодом.
«Прости долгое молчание и не обвиняй меня в забывчивости. Дня не проходит без того, чтобы я не вспомнил о тебе, мой второй отец и благодетель. Не писал же я тебе потому, что душа моя была полна уныния и какой-то, мне самому непонятной, тоски. Благодаря твоей великодушной щедрости, мой высокочтимый воспитатель…»
Цетегус нахмурился.
— С чего это мальчику вздумалось награждать меня такими сугубо почтенными эпитетами и комплиментами. Читая их, чувствуешь себя чуть не столетним старцем, с трясущейся головой и слезящимися глазами…
Пожав плечами, с оттенком досады, Цетегус продолжал читать.
«…я путешествую с царской роскошью, в сопровождении целой свиты, не зная, что такое бережливость. Передо мной раскрываются чудеса науки и искусства, красоты природы и творений человека в Европе, Азии и Африке… И все это оставляло меня равнодушным. Душа моя тосковала. Ей не хватало чего-то… Она стремилась куда-то, искала чего-то, — страстно, непрерывно…»
Циничная улыбка скользнула по губам префекта.
— Я бы эту загадку разъяснил тебе весьма легко, мой целомудренный Юлий, — проговорил он, с удвоенным любопытством продолжая читать письмо своего воспитанника, отношение которого к Цетегусу долгое время служило предметом разговоров и пересудов для всех, знающих префекта, в сущности, для всего Рима.
«Теперь только, отец и благодетель мой, просветлела моя душа и мне стало ясно, чего мне не доставало… Судьба была милостива и послала твоему, безгранично благодарному Юлию то, что так давно, хотя и бессознательно, жаждала его душа… О, если бы ты знал, какое счастье в возможности изливать свои мысли и чувства перед родственной тебе душой… Какое блаженство сознавать, что есть на свете живое существо, являющееся дополнением твоего «я», вторично рожденным Юлием, только неизмеримо чище и прекрасней…
— Наконец-то он завел себе любовницу, — весело улыбаясь, решил Цетегус. — Давно пора… Любопытно: блондинке или брюнетке удалось победить моего бесчувственного Ипполита.
«Да, отец и благодетель мой… Судьба была милостива ко мне, и подарила высшее счастье, — друга, без которого так долго тосковала моя душа…»
— Друга? — громко выговорил Цетегус. — Вот оно что…
«Ты поймешь конечно, великодушный воспитатель мой, что моя постоянная сыновья любовь и безграничное уважение к тебе не позволяли мне смотреть на тебя как на равного, как на друга… Ты стоишь так высоко надо мной, как идеал величия и силы, что кажешься мне божеством, недосягаемым для моего юного сердца. Твои благодеяния, мудрый наставник и высокочтимый приемный отец, возложили на мою душу такую тяжесть благодарности — видит Бог, я с радостью ношу ее, — что чувство равенства немыслимо при таких условиях. К тому же, я так часто слышал, как ты издевался над «детскими болезнями», именуемыми дружбой и любовью, что я никогда не осмелился бы назвать тебя братом, как моего нового друга…