– А что у тебя с развлечениями? – лукаво интересуется Мило.
– Пока не интересовался.
– Захочешь, мы с тобой наведаемся кое-куда. Посоветую тебе одно неплохое местечко. – На лице полицейского изображается блудливая ухмылка. – Когда ты был в Париже в прошлый раз, мы с тобой неплохо провели время.
– Я тебя понял.
– По-моему, это как раз то, что тебе нужно. Не советую охотиться вслепую. Мы только и делаем, что отправляем шлюх в Сен-Мартен, а из них половина – заразные… Тут в Париже чуть зазевался – и тебя сразу сделают полковником кавалерии: всю оставшуюся жизнь будешь расчесывать себе промежность.
В этот час оба академика и аббат Брингас находятся на противоположной – в нравственном отношении – стороне беседы, которую ведут между собой Рапосо и его приятель Мило. Сегодня в Испании праздник, дон Эрмохенес только что отстоял мессу в Нотр-Дам и со словами «ite, missa est» выходит из собора, чтобы вновь примкнуть к адмиралу и аббату, ожидающим под колоннадой, украшенной ангелами и королями. Незадолго до начала мессы адмирал прогулялся вместе с библиотекарем, с холодным любопытством озирая самую крупную в Париже церковь; однако стоило начаться службе, как адмирал покинул собор и присоединился к Брингасу, который все это время оставался на улице, с угрюмым и неодобрительным выражением лица поджидая ученых мужей.
– Ну что, как месса? – вежливо осведомляется адмирал.
– Очень трогательно, особенно здесь, под этими сводами. Однако в целом мало отличается от мессы где-нибудь в Леоне или Бургосе… Здание великолепно, однако витражи меня разочаровали. Я читал, что, проходя сквозь них, свет делается таинственным, почти волшебным.
– Именно так раньше и было, – кивает Брингас. – Но потом цветные стекла заменили обычными.
– В любом случае это очень необычный храм. Вы так не считаете?
Аббат хмурится.
– На мой взгляд, даже слишком, раз уж вы меня спрашиваете. Впрочем, как и все остальные церкви – и пышные, и поскромнее. Большинство их символов враждебны человечеству.
– И все-таки это совершенное произведение архитектуры, признайтесь!
Внезапно Брингас, словно ужаленный змеей, становится желчным, дерзким: он гневно тычет пальцем в оставленный позади собор, напоминающий огромный корабль, причаливший к берегу.
– А знаете, сколько рабочих свалилось с лесов, пока строился этот памятник суеверию и гордыни? Сотни! А может, тысячи. Можете себе вообразить, сколько голодных ртов можно было насытить, вместо того чтобы строить это каменное безобразие?
– Но город с некоторых пор просто немыслим без этого, как вы изволили выразиться, безобразия, – возражает дон Эрмохенес.
– А я бы его вообще уничтожил, а не только перестал бы о нем мыслить. В Париже, как и повсюду в Европе, не говоря об Испании, слишком много церквей. Знаете, сколько месс служится в этом городе ежедневно? Четыре тысячи! За каждую мессу платят по пятнадцать сольдо, а это значит, что религия ежедневно кого-то обогащает… А это…
Он принимается считать, загибая пальцы, но быстро сбивается. Адмирал приходит ему на помощь.
– Три тысячи ливров, – сухо подытоживает он. – Что означает, четыре миллиона в год.
Брингас победно ударяет кулаком одной руки в ладонь другой.
– Ловко работают! Очень неплохо идут у них дела! Добавьте к этому пожертвования во время мессы и продажу свечей.
– Но ведь речь идет о добровольных пожертвованиях, – перебивает его дон Эрмохенес. – В Париже завидная свобода в этом смысле, признайтесь!
– Признаю: так оно и есть. Если не хочешь, священники почти не лезут в твою жизнь. И если ты болен, они не будут вертеться перед тобой, как назойливые мухи, пока ты их сам не позовешь… Если ты не настолько известная персона, что церковь сочтет своим долгом принять в тебе участие. Нет святого отца, который не мечтал бы миропомазать философа и похвастаться этим делом во время воскресной проповеди.
Неожиданно Брингас останавливается и поднимает вверх указательный палец, будто хочет сообщить нечто важное, требующее повышенного внимания.
– Желаете прогуляться? Хочу показать вам храм несколько иного рода, еще более мрачный.
Следуя за аббатом, они пересекают мост, соединяющий остров с правым берегом. Перед ними дома в несколько этажей, расположенные по обе стороны улицы и заслоняющие собой Сену. На первых этажах ютятся лавки, торгующие старыми книгами и культовыми предметами.
– В любом случае, – продолжает Брингас, мрачно поглядывая на витрину, набитую четками, распятьями и образками, – нельзя забывать, что эти священники совсем недавно отказали в христианском погребении самому Вольтеру…
Имя последнего аббат произнес с такой фамильярностью, что дон Эрмохенес смотрит на него с наивным любопытством.
– Вы видели Вольтера? Вы его знали?!
Аббат делает еще несколько шагов, опустив голову и будто бы стараясь побороть гнев, растущий у него внутри. Затем с решительным видом выпрямляется и разводит в стороны руки, будто бы желая обнять весь мир.
– Ах, Вольтер! – восклицает он. – Этот величайший предатель человечества!
– Признаться, вы меня просто наповал сразили! – изумляется библиотекарь.
Аббат сверлит его лихорадочным взглядом.
– Наповал, говорите? Вот и я почувствовал то же самое, когда человек, который изменил разум нашего века, продал свое первородство за миску чечевичной похлебки на столе у власть имущих.
– Да что вы такое говорите?!
– Говорю, что слышите. Отшельнику из Фернея на самом деле вовсе не нравилось его одиночество, зато ему были весьма по душе лесть, власть, деньги, похлопывания по плечу тех же самых идиотов, с которыми он якобы сражался на страницах своих книг… Он ускользнул, как угорь, в разгар самых опасных споров, которые привели его верных почитателей в тюрьму или на эшафот… Кто бы мог соревноваться с ним в проворстве, когда пришлось удирать, смазав пятки? Что он умел – так это произвести впечатление: уж в этом таланта ему не занимать. Однако он никогда не завершал начатого. Вот почему его мощный интеллект не заслуживает человеческого прощения.
– Черт подери! Кого же вы в таком случае почитаете?
– Кого? Кого, вы говорите, я почитаю?! Несравненного, благородного, великодушного. Единственно чистого и незапятнанного из всех них. Великого Жан-Жака, кого же еще?
Брингас делает еще несколько шагов, останавливается и с театральным трагизмом подносит руки к лицу. Затем продолжает свой путь.
– До сих пор проливаю слезы, вспоминая нашу встречу…
– Ого, – оживляется адмирал. – Вы были знакомы с Руссо?
– Косвенно, косвенно, – темнит аббат. – Я встретил его, когда он выходил из своего дома на рю Платриер, в своей Гефсимании: самой скромной, убогой и презренной улице этого города, на которой он прозябал в бедности и безвестности, преследуемый и презираемый, поносимый Вольтером, Юмом, Мирабо и прочими выскочками самого последнего разбора… Как сейчас помню, это было четвертого мая семьдесят восьмого года; впереди у него оставалось всего два месяца жизни… Этот день я отметил белым пятном в героическом календаре моего существования. Я снял шляпу – еще помню, у меня парик упал на мостовую – и поприветствовал его громкими возгласами. Он заметил меня: две пары глаз, два разума, а душа – одна на двоих… Вот и все.
Дон Эрмохенес разочарован.
– Все?
– Ну да. – Брингас смотрит на него искоса. – Вам что, мало?
– Получается, вы с ним даже не разговаривали?
– А зачем? Многие годы мы беседовали на страницах его писаний. Я сразу понял, что великий философ, наделенный божественной интуицией, признал брата-близнеца, вернейшего из друзей. И он мне улыбнулся своей несравненной улыбкой, такой красноречивой, благородной, такой…
– Голодной? – не удержался адмирал.
Свирепый взгляд Брингаса не производит впечатления на бесстрастную, неизменно вежливую улыбку академика.
– Вы что, издеваетесь надо мной? – мгновенно надувается аббат.
– Ну что вы.
– А выглядит именно так.
– Ни в коем случае.
– Руссо, великий Руссо! – вновь принимается за свое Брингас, поразмыслив несколько секунд. – Его по-прежнему преследуют и бесчестят бессовестные церковники… Сколько красивых слов: милосердие, справедливость. Но не верьте им! Будьте бдительны! Церковники-мракобесы ни за что не позволят пробиться ни единому лучу разума… Собаки!
– Полноте, дорогой друг, – протестует дон Эрмохенес. – Собаки… Разве так можно?
– Никаких дорогих друзей, ни черта лысого! Все именно так, как я сказал: собаки, от морды до хвоста.
Они оставили позади мост и Гревскую площадь и шагают по эспланаде, образующей набережную реки, вдоль которой пришвартованы баркасы и сооружены навесы, где хранят клевер для лошадей, распряженных из бесчисленных экипажей, заполняющих Париж.
– Но не они одни таковы, – добавляет Брингас, пройдя несколько метров. – Руссо – единственный из всех, кто остался чист. Остальные же… Ох, уж эти остальные! Все эти салонные философы, мнимые авторитеты, созданные для того, чтобы развлекать и ублажать аристократов, напудренных и праздных…