– Но не они одни таковы, – добавляет Брингас, пройдя несколько метров. – Руссо – единственный из всех, кто остался чист. Остальные же… Ох, уж эти остальные! Все эти салонные философы, мнимые авторитеты, созданные для того, чтобы развлекать и ублажать аристократов, напудренных и праздных…
Вечернее солнце еще более вытягивает и без того худую и длинную тень аббата: его узкий изношенный камзол, штопаные шерстяные чулки, засаленный парик, сплошь покрытый свалявшимися катышками, дополняют образ нищего оборванца. Иногда он опускает подбородок в повязанный на шее мятый платок, словно погружаясь в тягостные раздумья; и всякий раз отросшая щетина, по которой давно плачет бритва цирюльника, с характерным звуком царапает пожелтевший шелк.
– В наши дни, – произносит наконец аббат, – человечество, как никогда ранее, ждет от нас, отважных, дерзких и неподкупных артиллеристов, чтобы мы поскорее забросали снарядами все эти Божии дома!
Дон Эрмохенес кашляет, одержимость аббата его смущает.
– Дорогой сеньор, я уважаю ваши убеждения так же, как идеи каждого человека, тем не менее считаю, что близость Бога через его творение… Дело в том, что религия…
Он осекается, потому что Брингас, встав напротив, сверлит его убийственным взглядом.
– Религия? Не смешите меня, я еще не завтракал…
– Вот как, неужели? – уточняет адмирал, ощупывая пальцами карман жилета.
С философским презрением, хотя и не без видимой внутренней борьбы, Брингас не реагирует на его намек.
– Это может подождать… Позвольте мне объяснить сперва вашему другу, что дикарь, блуждающий по лесам Южной Америки, созерцая небо и лес и чувствуя, что единственный творец всего этого великолепия – великий закон природы, находится ближе к идее Бога, чем монах, запертый в келье, или монашка, лелеющая фантазии своего воспаленного воображения… И готовая им отдаться при удобном случае.
– Ради бога, сеньор, – возмущается дон Эрмохенес. – Поверьте, монахини…
Брингас разражается зловещим апокалипсическим хохотом.
– Каждая монашка должна познать счастье материнства… Любым способом – добровольно или принудительно.
– Господи, помилуй. – Библиотекарь поворачивается к адмиралу, ища у него защиты и справедливого суда. – И вы ничего не возразите в ответ на подобную чушь?
– В монашках я, признаться, мало что смыслю, – отвечает адмирал: по-видимому, все происходящее нисколько его не смущает.
Черпая силы в собственных оскорбленных чувствах, дон Эрмохенес вновь наступает на Брингаса:
– Боюсь, что в этих делах адмирал рассуждает приблизительно так же, как вы… Он считает, что такие понятия, как Бог и разум, несовместимы.
Брингас бросает на адмирала изучающий, но дружелюбный взгляд.
– Это действительно так? А что вы сами скажете, сеньор?
На сей раз дон Педро медлит с ответом.
– Между доном Эрмохенесом и мною существует давний спор, – отвечает он с вежливым безразличием. – И готового ответа у меня нет. Вероятно, мои соображения можно обобщить следующим образом: если Бог – заблуждение, он не может быть полезен человеческому роду. Если же он действительно существует, необходимы научные доказательства его существования.
– Идея Бога полезна в любом случае, – настаивает библиотекарь. – Признайте хотя бы это!
– Даже если бы так оно и было, дорогой мой друг, полезность чьего-либо заблуждения не делает его истиной.
– На протяжении многих веков мнения различных народов совпадают в том, что касается существования различных богов, – не сдается библиотекарь. – Поскольку все мы, люди, созданы для истины, истиной не может не быть то, в чем мы полностью и единодушно согласны!
Адмирал смотрит на него со скептической улыбкой.
– Что-то я очень сомневаюсь насчет того, что все мы созданы для истины… С другой стороны, всеобщая сплоченность людей вокруг объекта, который никто из них не в силах познать, ничего не доказывает.
Оставив позади реку, они поднимаются по улице Сент-Антуан между рядами мебельных магазинов, столярных и зеркальных мастерских, чьи витрины и прилавки тянутся до церкви Сент-Мари, и оказываются в тесной темной закусочной, куда решительно направился Брингас, еще раз напомнив академикам, что не завтракал. Адмирал оплачивает два кофе с молоком и булочку с маслом и куском вяленой говядины, которую потребовал аббат, после чего все трое выходят на свежий воздух и продолжают прогулку. Впереди мрачно возвышаются темные стены Бастилии.
– Я был там, – цедит сквозь зубы Брингас, кивая в сторону крепости. – В этом светском храме произвола и тирании. Забастиленный на все засовы!
– Какое верное определение: забастиленный, – усмехается адмирал. – Достойно словарной статьи.
С блуждающим взором, то и дело поправляя съезжающий парик, Брингас продолжает свои пространные речи. Есть только одно орудие, заявляет он, которого люди, наделенные властью, будь то король или министры, боятся больше образованности своих поданных: он имеет в виду перо талантливых писателей. Совесть властей предержащих корчится всякий раз, когда один из этих народных героев – да хоть бы и сам Брингас, чтобы далеко не ходить за примером, – заявляет о том, что творят эти бесстыжие мерзавцы. Вот почему существует цензура, а литература, описывающая злодеяния, объявляется преступлением; смелые книги попросту отсеиваются, и все лучшее пропадает вместе с ними, а перо гения подрезают беспощадные ножницы воинствующей посредственности.
– Вы следите за моими рассуждениями? – спохватывается аббат.
– До некоторой степени, – отвечает адмирал.
– Я хочу сказать, что в этом деле церковь – сообщник, если не вдохновитель. По крайней мере, возвращаясь к нашей теме, французское духовенство более-менее восприимчиво к новым идеям и склонно вести диалог. В отличие от Испании, где несправедливость нашла прибежище на амвоне и в исповедальнях… Начиная с темных лет, наступивших после Тридентского собора, когда церковь окончательно повернулась спиной к будущему, у нас сплошная путаница с Богом и с врагами.
– Насчет врагов я согласен, – замечает адмирал. – Разумеется, это в первую очередь страны, где печать более развита и где издают книги, которые заставляют нас зеленеть от ярости.
– Вы правы, – наконец-то соглашается дон Эрмохенес. – Даже с этим нам не повезло.
– Везение тут ни при чем, – возражает адмирал. – Все дело в патологическом безволии и равнодушии к таким вещам, как искусства, науки и образование, то есть к тому, что делает человека свободным.
– Абсолютно верно! – провозглашает Брингас. – Есть типично испанская фраза, от которой у меня прямо кровь закипает, – ее часто произносят те, кто имеет отношение к обучению и преподаванию: «Очень скромный мальчик», – говорят они. Разумеется, это у них считается похвалой. А в переводе означает: «Наш мальчик, слава богу, уже подцепил все испанские болезни: смирение, лицемерие и безмолвие».
– И все же есть на нашей родине просвещенное духовенство, – возражает дон Эрмохенес. – Так же, как и дворяне, мещане и даже министры, интересующиеся современной философией. Со временем, я уверен, у нас будет все больше свободы и все больше культуры. Появятся разумные правители, которые, по крайней мере, на земле научатся разделять собственную волю и божественную.
– Не обманывайте себя, – ворчит Брингас. – Это будет лишь в том случае, если произойдет революция…
– Я не употребляю слово «революция». Это слово…
Аббат смотрит на сумрачные башни Бастилии, будто бы их очертания – или же собственные воспоминания об этих стенах – наполняют его энергией и гневом.
– Зато я употребляю! И считаю это для себя большой честью. А еще я говорю о том, что необходимо низвести до уровня обычных граждан всех этих монархов, которые ссылаются на божественное право, видя в нем преимущество перед простым народом… Ограничить же их права поможет либо философское увещевание, либо топор палача.
Дон Эрмохенес вздрагивает и тревожно оглядывается.
– Минутная слабость, простите… Скажите что-нибудь вы, адмирал. Я имею в виду, что-нибудь разумное.
– А я не слышу ничего неразумного, – улыбается адмирал. – На мой взгляд, у нас на редкость приятная беседа.
– Господи…
Занятый собственными рассуждениями, Брингас не обращает на них ни малейшего внимания. Оказавшись снова на берегу Сены, они выходят на улицу Сент-Антуан и попадают в район тесных и бедных улиц. Пьяная старьевщица, сидя возле своей таратайки, заваленной ветхим тряпьем, бранится с кучером, которому сама же преградила путь, так что тому пришлось спуститься с козел и хорошенько ей наподдать – к восторгу соседей, наблюдающих всю эту сцену.
– Полюбуйтесь на них, – восклицает аббат, кивая в сторону торговки и кучера. – Каждый погряз в своей крошечной нищете и дальше собственного носа ничего не видит. Они и знать не желают о грядущем торжестве идей, которые однажды сделают их свободными… Им чуждо все, что не имеет прямого отношения к еде, питью, ругани, сну и размножению.