Главным симптомом нимфомании — на который намекали, но не называли в зале суда во вторник, — была мастурбация. Французский врач М. Д. Т. Бьенвилль, который популяризовал термин «нимфомания» в учебнике, вышедшем в Англии в 1775 году, считал «тайные поллюции» ключом к заболеванию. «Нимфомания, — как растолковывал Тилт, — является почти непреодолимым желанием облегчить возбуждение в наружных половых органах путем трения». Это объяснило бы, почему Изабелла заносила в свой дневник эротические сцены — то были отрывки персонифицированной порнографии — и почему была до такой степени неосторожна, делая это: «мастурбация», или «самоудовлетворение», слегка помутили рассудок Изабеллы. В некоторых случаях, отмечал Тилт, женщина могла стимулировать себя одними словами. Он цитировал французского врача, обратившего внимание, что «вымышленные образы могут возбудить генеративные органы более эффективно, чем присутствие мужчины», и «много раз видел, как гениталии возбуждаются таким образом без всякого внешнего действия или прикосновения». Сами по себе акты чтения и писания, чем не занимались большинство женщин, принадлежавших к среднему классу, могли маскировать и провоцировать более плотские удовольствия.
Это было особенно верно в отношении дневников. Все отличавшее мастурбацию как сексуальную практику отличало также и ведение дневника как практику литературную. Если мастурбация была сексуальным контактом с собой, то ведение дневника являлось эмоциональным контактом того же рода. Оба требовали от личности воображаемого раздвоения, дабы сделаться субъектом и объектом истории. Оба были личной, самостоятельной деятельностью. Свидетели-врачи Суда по бракоразводным и семейным делам предполагали, что Изабеллу затянуло в круг желания и возбуждения, зафиксированного и созданного ее дневником: сладострастные мысли, перенесенные на бумагу, приняли вид реальности, удовлетворявшей эротические желания. Дневник не только вторил тайной жизни, но и поощрял ее. Он являлся и симптомом и причиной ее болезни. В попытке спасти Эдварда путем обвинения Изабеллы адвокаты рассматривали в суде половой акт, которым она имела возможность наслаждаться без участия мужчины.
Защита Изабеллы была куда более унизительной, чем стало бы признание в прелюбодеянии. История, как она дошла до того, что объявила себя сексуальной маньячкой, выясняется из ряда писем, которыми она обменялась с Джорджем Комбом в феврале 1858 года.
14 февраля, незадолго до того как Генри направил прошение о полном разводе, Изабелла послала письмо леди Дрисдейл, впервые связавшись с кем-либо из семьи Эдварда. «Моя дорогая леди Дрисдейл, — писала она из своего коттеджа в Рединге, — я глубоко сожалею, что вольным и неосторожным выражениям из моего дневника, который я полагала священным, как собственные мысли, придали так много важности, и я тем больше сокрушаюсь, поскольку их использовали для столь несправедливого обвинения другого человека. Я могу лишь со всей серьезностью заявить, что он не дал ни малейшего повода ни к одной из описанных там мыслей, слов или поступков!» Упоминания об Эдварде, заверяла она, были «смутным и чисто воображаемым изложением женских мыслей, неблагоразумно доверенных дневнику и никогда не предназначавшихся для огласки».
Леди Дрисдейл переправила это письмо Комбу, который к тому времени решил сделать все от него зависящее, чтобы поддержать Эдварда. Теперь он был убежден, что отрицание Изабеллы поможет их делу. Тон был «слишком легким и небрежным», сказал он леди Дрисдейл. Любой читающий его подумал бы: «О, она видит, что повредила Лейну, выдав их тайну, и теперь надеется спасти его, все отрицая». Для защиты доктора, сказал Комб, им нужно «уничтожить достоверность дневника как записи реальных событий».
Неделю спустя, 21 февраля, Изабелла написала самому Комбу. Она сказала, что знает, Генри связывался с ним (кто-то, по-видимому, держал ее в курсе того, как разворачивались события в Эдинбурге). Она умоляла его: «Помогите мне, если можете, снять вину с нашего общего знакомого, который вместе со своей семьей втянут в это дело через мое неосторожное и легкомысленное поведение и чья великодушная забота и сочувствие моему жалкому общественному положению ввергло их в это несчастье». Изабелла написала, что рассматривала дневник «как свою неотъемлемую собственность и единственного наперсника» и пришла в ужас от того, что его могут использовать во вред тем, кто проявил к ней доброту. Она заверяла Комба, что «горячо желает, насколько это в моих силах, возместить ущерб семье, раздраженной и оскорбленной моими бесспорно легкомысленными, неосторожными личными записками — записками, к сочинению которых меня побудило мое слишком живое воображение и которые заставило хранить полное отсутствие осторожности и скрытности».
Комб ухватился за эту возможность помочь доктору. В своем ответе от 23 февраля он начал с напоминания Изабелле о том, что поставлено на карту. «Если ваш дневник содержит упомянутые ныне описания и является правдивым, то доктор Лейн погиб как человек своей профессии, ибо ни одна порядочная женщина не осмелится ступить под его крышу, когда на нем лежит такое пятно. Его бедная жена лишена его привязанности, а леди Дрисдейл, в свои немолодые лета, видит дражайший объект ее симпатий опозоренным и разоренным».
Он сказал Изабелле, что пересказанные ему отрывки из дневника ошеломили его. Он не мог поверить в их подлинность, поскольку невозможно представить, что она была настолько беспечна, чтобы вести запись своих грехов. «Вы знали, что вы смертны и можете погибнуть в железнодорожной катастрофе, утонуть во время шторма или в одно мгновение умереть от сердечного спазма или апоплексического удара, или, как и случилось, подхватить лихорадку и свалиться в бреду. В любом из подобных случаев сделанные вами записи вашего позора и гибель вашего друга наверняка увидели бы свет. Таким образом, я открыто говорю вам, что все мое знание человеческой натуры поколебалось, принимая во внимание сделанные вами описания, если они подлинны».
Он предположил, что Изабелла могла считать дневниковые записи «предохранительным клапаном возбужденного разума», «сумасброднейшими размышлениями обо всех предметах духовных и мирских и о самых горячих и страстных желаниях». Однако он сообщил ей, что Роберт Чемберс, прочитавший ее дневник, поднял на смех идею о том, что обвиняющие записи были фантазиями. Трудность, сказал Комб, заключалась в реализме дневника. «Ваши нелепые выходки, как мне их описали, являются не плодом фантазии и размышлений, но чистыми фактами с указанием мест, дат и всех обстоятельств действительности». Для иллюстрации проблемы он сфабриковал запись в собственном дневнике. «Предположим, я запишу в своем личном журнале: «21 февраля 1854 года я навестил миссис Робинсон на Морей-плейс, мы вместе сидели на диване и разговаривали на философские и религиозные темы. Захотев узнать, сколько времени, я обнаружил, что мои часы пропали. Я взглянул на них, когда пришел, потому что имел в запасе всего полчаса, и никто не мог их взять, кроме нее. Я обвинил ее в воровстве, и она вернула мне часы, сказав, что взяла их в шутку». Предположим, эта запись попадет в руки моей жены или душеприказчиков, сумеют ли они поверить, будто я записал это, всего лишь развлекаясь игрой своего воображения?» Он подвел итог: как объяснить записи в дневнике, чтобы «убедить в их выдуманности умы, наделенные обычной проницательностью и опытом?»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});