Ее видимое самообладание, писала она, давало неверное представление о ее напряженном и безнадежном мире воображения. «Если я казалась спокойной, то лишь потому, что бурная поэтическая жизнь была безжалостно загнана в рамки одиночества, где нечаянно удовлетворялась с удвоенной готовностью, поскольку была в высшей мере существенным фактом моей индивидуальности и не имела пищи извне».
Касательно того, почему она хранила свои дневники: «Я могу лишь ответить, что у меня почти нет осторожности — я думала, что, если умру, никому не принесет никакого вреда то, что станет тогда пустыми бумажками, а если останусь жива, никто их у меня не отнимет; кроме того, я почти пообещала себе, что приведу их в порядок, сравню, уничтожу и тщательно пересмотрю».
Изабелла заявляла, что не представляет, чем еще могла бы помочь доктору. «Должна сказать, — писала она, — меня весьма удивляет, что вы с таким жаром ищете моего объяснения моего же дневника, словно я могла бы каким-то образом исправить произведенное им впечатление и причиненное им зло. Я не вижу, как это может быть».
Данное письмо оказалось не более эффективным для дискредитации дневника, чем предыдущие два, написанные Изабеллой. Хотя она попеременно то гневалась, то терзалась угрызениями совести, но все равно производила впечатление абсолютно разумной женщины. Она проигнорировала завуалированные инструкции Комба объявить себя сумасшедшей. Однако в течение нескольких следующих дней узнала, что Генри затеял бракоразводный процесс в новом суде. Она перечитала письмо Комба. В воскресенье 28 февраля, на следующий день после своего сорок пятого дня рождения, Изабелла написала Комбу в последний раз.
«Я пересматривала ваше письмо и свой ответ на него, и мне представилось, что последний мог показаться вам до некоторой степени расплывчатым и неубедительным. Позвольте же мне сделать несколько определенных и окончательных замечаний по данному предмету». Обвинительные дневниковые записи, по ее словам, были сделаны, когда «я на время стала жертвой собственных фантазий и галлюцинаций… Вместо фактов я постоянно описывала то, что было самым необузданным измышлением ума, измученного тиранией долгих лет и посвятившего себя литературному творчеству как единственному утешению в моей ежедневной судьбе». В этих записях она давала «свободу внушениям своего воображения»: «В отношении друга, которого они в особенности касаются, все до одного являются плодом чистого и полного воображения и выдумки».
Изабелла выразила покорность и сожаление. «Никакой другой человек не принес бы более глубоких» извинений. «Я не имею и не могу добавить больше ни единого слова». Ее заявления не принесли Эдварду и его семье ничего, кроме боли; теперь ее лучшим убежищем был отказ от собственной разумности и затем — молчание.
Наконец-то она снабдила Джорджа Комба ответом, который ему требовался. Она подчинилась его руководству, как делала, когда терзалась противоречиями своего характера. Он передал хорошую новость Эдварду. Последнее письмо Изабеллы, сказал Комб, было «написано в спокойном, откровенном тоне, с указанием на осознание того вреда, который она вам причинила, и самым серьезным заявлением, что все до одной записи в ее дневнике, касающиеся вас, являются чистой выдумкой». Дневник, сказал он, был «измышлением ума расстроенного или на грани расстройства». В письме к леди Дрисдейл он отметил, что Изабелла не сумела дать «рационального объяснения» о записях в своем дневнике, но по крайней мере обеспечила «безумное объяснение».
Джордж Комб верил, или дерзал верить, что Изабелла повредилась в уме из-за неудовлетворенного желания. Его собственные книги помогли утвердить идею о том, что эта часть мозга может быть повреждена, тогда как остальные останутся здравыми: индивид мог даже обладать «двойным» или «раздвоенным» сознанием, при котором одна сторона рассудка не сознает действий другой (Форбс Уинслоу цитировал Комба по этому вопросу в своей работе «Неясные расстройства мозга и разума»). В течение следующих нескольких недель Комб показал письма Изабеллы своим друзьям в Эдинбурге и проконсультировался с врачами и юристами, как установить ее сумасшествие. С этой целью он написал своему племяннику доктору Джеймсу Коксу, члену Совета по невменяемости в Шотландии, своему другу Уильяму Айвори, адвокату, отец которого, лорд Айвори, вел бракоразводные дела в Шотландии, и профессору Джону Хьюзу Беннету, в 1851 году опубликовавшему эссе о физиологических случаях помешательства на почве гипнотизма в Эдинбурге.
Семья Дрисдейл, учитывая проблемную историю Джорджа, тоже могла посчитать вероятным, что Изабелла страдала скрытым безумием. Эдвард с готовностью принял аргумент о ее сумасшествии. В ответе Комбу он описал ее как «странную, самовлюбленную, эгоистичную особу, полупомешанную из-за несчастий и побуждаемую дикими галлюцинациями выдавать за факты все фантазии и желания значительно расстроенного и крайне развращенного воображения».
Он и братья Дрисдейл — все они теперь студенты или практики в области медицины — обладали хорошим положением для обеспечения медицинской стороны защиты. Врачи, дававшие показания в Вестминстере 15 июня, были тесно связаны с их кругом. Локок, как акушер королевы Виктории, являлся коллегой большого друга Комба — сэра Джеймса Кларка, Беннет, как прогрессивный гинеколог, был известен Джорджу Дрисдейлу и другу Дрисдейлов Джеймсу Янгу Симпсону (все трое являлись сторонниками использования гинекологического зеркала), Форбс Уинслоу был одним из первых френологов и почитателем Комба, а Кидд — бывшим пациентом гомеопата Джона Дрисдейла.
Роберт Чемберс по-прежнему сомневался, что дневник является продуктом безумия. Этот дневник, сказал он Комбу, читается, как «история событий, равно как и журнал мыслей, и я должен счесть его самым странным из всех известных мне произведений — чтобы женщина на протяжении месяцев или лет намеренно доверяла бумаге подробности преступной интриги, под которой нет никакого основания, но лишь ее фантазия, и навлекала возможный позор на другого, невинного человека». После того как Комб показал ему письма Изабеллы, Чемберс принял ее отрицание адюльтера, но тон его остался недоверчивым. «Если бы вы только видели ее дневник, — писал он Комбу, — как смешно было бы вам слышать, что его называют плодом воображения — грезами… Я не верю в вину Лейна, но леди эта в душе являлась прелюбодейкой и желала этого в действительности, было бы безумием сомневаться в этом после того, что я видел».
Эдвард все еще надеялся остановить иск Генри. Даже 16 марта он сказал Комбу, что не знает, «мир ли на повестке дня или борьба не на жизнь, а на смерть»: «Все — море неуверенности». Но 25 марта он осознал, что суд неизбежен. Роберт Чемберс только что ездил в Лондон, чтобы отговорить Генри от его поступка, сообщал Комбу Эдвард, и нашел его «совершенно невосприимчивым и полным решимости»: он «явно не желает дать себя убедить. У него была плохая жена, и он хочет избавиться от нее любой ценой». Чем больше друзья Эдварда в Эдинбурге пытались преуменьшить доказательность дневника, тем сильнее Генри жаждал публичного взыскания. В зале суда четырьмя годами ранее он выразил удовольствие от одержания победы над своим младшим братом. Теперь искал такой же безоговорочной победы над женой и над образованным джентльменом, которого она так ценила. Ненависть Генри к Изабелле, писал Эдвард, казалось, «настолько поглотила его, словно лишила разума в отношении всех связанных с ней тем и превратила в полного фанатика».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});