— Но мы становимся лучше! — закричал я в ответ. — С каждым новым поколением ненависти и предрассудков все меньше. Посмотрите, какова сейчас демократия, сколько свобод! Оглянитесь — в мире все больше законов, больше конституций!
Глаза Бернини сузились, и он заговорил холодно:
— Ты смеешь читать мне лекции о юриспруденции? Я посвятил ей жизнь. Что может сделать закон против варваров? Против террористов-самоубийц, против ядерного терроризма? Как взывать к здравому смыслу безумия? Конституция — не пакт о самоубийстве. Мы обязаны бороться со злом.
— Каким образом? Убивая людей и забирая их тела? Ставя себя выше закона? Вы боретесь с рабством с помощью рабства, с убийствами — с помощью убийств!
— Но разве мы не посылаем армию воевать с врагами гуманизма? Сколько умирают тогда — тысячи, миллионы? V&D забирает только три жизни в год. Такова наша клятва. Три жизни в год, чтобы остановить войны до того, как они начнутся. Я предлагаю вам вступить в клуб. Тебе и Саре, вам обоим. У вас будет все: прекрасные тела и целая вечность. Начнете с того, что у вас есть, и спустя время узнаете то, что знаем мы. Вы станете одними из нас. Вы спасете миллионы жизней тем, чему научитесь.
— Взгляните на нее, — показал я на Сару. — Взгляните на нее. Вы были готовы убить ее. Не могли же вы совершенно измениться за минуту!
Бернини отмахнулся:
— Это было необходимо!
Я подумал о книгах, которые раньше читал, об идеях, в которые верил.
— «Необходимость — это оправдание всякого ущемления свободы людей», — процитировал я. — «Это аргумент тиранов и кредо рабов». Всегда есть другой путь, — сказал я, умоляюще глядя на профессора.
— Повидай с мое, — зарычал Бернини, — а потом будешь говорить о других путях!
— Вы могли стать нашими учителями! Научите нас бороться, мы готовы!
Волна смеха прошла по безликой толпе, окружившей алтарное возвышение.
Бернини не улыбнулся. Его голос треснул.
— Учить вас? Я видел душу вашего поколения. Ваше телевидение. Ваши видеоигры. Вы легкомысленны, пусты, жестоки, не знаете дисциплины. Вы лишены внутреннего мира. Только эгоизм, жадность и жажда удовольствий. Ни жертвенности. Ни долга. Ни чести. Ни добродетели.
— Тогда покажите нам! — Я вспомнил Джефферсона. — «Несите людям свет знаний, и тирания и угнетение тела и духа исчезнут, как злые духи на рассвете дня».
Бернини застонал от досады.
— Не читай мне лекций о просвещении. — Он направил на меня палец. Я заметил, что у него дрожит рука. — Мой отец верил в просвещение. Тот, настоящий. Отец того тела, в котором я родился. Он говорил со мной о просвещении, читал на ночь философские труды. Он был кротким, благочестивым человеком. Сколько веков прошло, а я помню его. — Глаза Бернини заблестели, и по щеке покатилась слеза. — А потом была Великая инквизиция. Они хотели убедиться, крепка ли его вера, и сожгли отца заживо. Передо мной и моей матерью. Они сожгли его заживо.
Он дрожал всем телом.
— Господин профессор, — начал я.
— Довольно.
— Господин Бернини, — мягко заговорил я. — А что, если вы стали частью того, против чего боретесь?
— Довольно! — крикнул он, закрыв лицо руками. — Хватит!
Он стоял так секунду, сгорбившись, обессилев.
Я подождал, пока он поднимет голову и посмотрит на меня ясными глазами.
Как всегда, он все знал наперед.
Я увидел в Бернини моего деда. Достоинство. Доброта. Эти два человека не так уж отличались друг от друга.
— Все кончено, — негромко сказал я. — Сейчас я разобью машину. Пусть ваш последний поступок будет добрым. Отпустите ее.
Бернини смотрел на меня. Я изучал его лицо.
Он видел меня насквозь.
Оценивал меня.
Затем он повернулся к палачу и кивнул:
— Отпустите.
Комната дрогнула от протестующих, гневных криков.
— Нет, — сказал жрец.
Палач с собачьей преданностью смотрел то на Бернини, то на жреца, ожидая четкого приказа.
Бернини шагнул вперед и схватил палача за руку. К ним бросился жрец. Некоторое время три человека молча боролись, но наконец Бернини повалили на спину, и жрец занес над ним нож.
Я сунул лом в самый крупный узел машины и держал его там, напрягая все силы, пока какое-то колесо, пытаясь провернуться, скрежетало о металл. Зал взорвался воплями боли, машина вибрировала, фигуры в плащах корчились в конвульсиях. Палач старался отвести от Бернини нож, но профессор вцепился в него и держал, как я лом, — на пределе сил, противодействуя мощи синхронно крутящихся механизмов. Люди в плащах, подавляя мучительные судороги, ползли ко мне, боль скручивала их, но они, хватая меня, оттаскивали от машины, намеревались вырвать лом из моих рук. Оглянувшись, я увидел, что измученный Бернини по-прежнему прижимает к себе нож, отвернувшись от Сары, а бесконечное море масок извивается на полу, вопя от боли. Кожаные ремни машины наматывались где-то внутри, стянув щупальца к середине, — так паук втягивает их от испуга или боли. Провода, обвивавшие щупальца как нервы, лопались один за другим. Машина тряслась, окруженная белым свечением. Я изо всех сил ворочал ломом в зубчатых недрах, вверх-вниз, пока машина не начала разваливаться. Заискрили оставшиеся механические щупальца, и вокруг начали падать «лошади» вуду — сперва самые молодые, недавно охваченные одержимостью. Старые еще держались, испуская крики нечеловеческой боли. Я бросил лом и зажал уши, но вопли, казалось, проникали в мозг. Я побежал к Саре. Она сползла по шесту на пол, связанная, и сидела зажмурившись. Я отвязал ее, и Сара обняла меня. У одного из тех, кто лежал на полу, высунулась из-под плаща коричневая рука. Стянув маску, я узнал Найджела. Сара проверила пульс у него на шее.
— Жив! — обрадовалась она.
Найджел пошевелился. Самые молодые начинали приходить в себя — потрясенные, ошеломленные, они не понимали, где находятся. Интересно, что они будут помнить и как дирекция объяснит произошедшее? Утечкой газа? Небольшим взрывом в тайном клубе богатеньких студентов? Или разденут тела и состряпают историю о сексе, некачественных наркотиках и амнезии, посоветовав участникам не поднимать шум и не портить репутацию себе и альма матер? «Разумеется, мы надеемся, что это никак не повлияет на ваши традиционные пожертвования нашему университету». Я вспомнил стену идеально сохранившихся портретов. Этому заведению дарят суммы, сравнимые с национальным капиталом иного государства. А прошлое всегда можно переписать.
Я сказал Саре, что хочу быть как можно дальше отсюда, когда все очнутся.
Она согласилась.
Мы направились к двери, обходя лежавших вповалку людей.
Вдруг кто-то схватил меня за щиколотку.
Это был Бернини. Совершенно белый, без кровинки в лице, он с отчаянием смотрел на меня.
Я нагнулся к нему.
Он прошептал:
— Что я наделал?
Бернини имел в виду, что отнял столько жизней? Или то, что отпустил их?
Я не успел спросить — его глаза остановились.
Глава 40
— Так, давай-ка еще раз повторим наш план.
Сара улыбалась. День был холодный, но ясный, небо ярко-голубое. Мы шли по парку, взявшись за руки. Снег искрился на солнце. Вокруг гуляли парочки и семьи с детьми.
Я отвел прядь волос с ее лица. Руки дрожали до сих пор — я все еще не оправился от шока, хотя минуло две недели и случившееся казалось рассказанным кем-то кошмарным сном. Хуже всего был последний сюрприз: вернувшись из подземного храма вуду, мы не застали дома Майлса. Он исчез. Ни записки, никакого намека. Мы не знали: сбежал ли он от стыда, или они забрали его.
Я не знал даже, жив ли мой старинный приятель.
Сара поцеловала мою руку.
— Повторяем план, — напомнила она.
Я кивнул и сосредоточился.
Согласно нашему плану, мне следовало закончить юридический факультет. Если разрешат, за зимнюю сессию я получу «неаттестован» с записью в диплом и с осени начну все заново. От этого пострадает моя карьера — я не получу работы в крупной юридической фирме и у меня не будет больших заработков. Сара решила искать программу, куда ее возьмут с имеющимся аттестатом — тройками и прочим. Она мечтала поработать семейным доктором — ее привлекала мысль вести пациентов с рождения до последнего дня. По-моему, это те самые окружность и прямая, о которых говорила Изабелла. Мы искали равновесия. Закончив учебу, мы с Сарой вместе поедем в Ламар, и я открою маленькую практику, как сделал мой дед шестьдесят лет назад.
У этого хорошего плана было многовато вопросительных знаков. Наши резюме изменились — так же как и мы сами. Впервые в жизни мы узнали, что такое неопределенность. Это пугало меня.
И все же я был счастлив.
— У меня для тебя подарок, — сказала Сара.
Она протянула мне сверток, что-то широкое и плоское, завернутое в черный бархат. Я положил его на какой-то выступ и попытался развязать тесьму, но руки еще слишком дрожали. Сара, с ее умелыми пальцами хирурга, моментально развязала узелок и развернула бархат. И я увидел прямоугольник полированного дерева с изящной затейливой резьбой.