70
После университета Аркадий пошел работать в очень достойное место, какое-то номерное НИИ на Калужской — недалеко от дома, где он поселился со своей молодой женой — Эдмундовной.
Вообще-то в этой квартире проживала еще и его теща. Но она ушла к своему другу. И молодые наслаждались свободой и самостоятельностью.
Я бывал у них нечасто. Не знаю, нравилось ли мне. Все было незнакомое, не мое. Аркадий был деятелен и отчужден. Он работал много и с удовольствием. Он постепенно вырастал в настоящего программиста. Я помню, как он рассказывал мне о VM — новой операционке, которую начали ставить на еэски.
Я вел расслабленную жизнь. По распределению попал в Институт метрологии, но явился устраиваться на работу только в октябре, а не первого августа, как положено. И мне радостно сообщили, что мое место сократили. Я не возражал. Единственное, что мне несколько докучало, — хроническое отсутствие денег. Я сказал родителям, у которых, за неимением лучших вариантов, поселился и очень тяготился этим, что на работу я уже устроился. Иначе было и нельзя, поскольку отец меня бы просто съел. Перепилил и съел. Денег в семейный бюджет от меня не требовали, но хотя бы продемонстрировать свою первую зарплату было необходимо. И я не придумал ничего лучшего, как попросить у Аркадия взаймы — на пару дней. “Зарплату” я родителям показал, но деньги Аркадию вернуть за недосугом “забыл”. Как-то непроизвольно я их потратил на свои неотложные нужды. Речь шла о крупной сумме — 50 рублей.
Ко мне в “Гульбарии” подошла Лиля и крайне сурово сказала:
— Ты что делаешь? Они же голодают, у них денег вообще не осталось. Немедленно верни.
Я слушал ее и кивал головой, возразить было нечего. Я смотрел на нее и не мог отвести взгляд. Она была прекрасна во гневе. А мои коровьи глаза на мокром месте ее страшно раздражали.
— Все. Завтра же деньги вернешь.
Я деньги занял и вернул. Аркадий был расстроен моим поведением и взялся меня воспитывать. Он объяснил мне, что на работу надо устраиваться. Что надо вести себя прилично со своими друзьями. Что я по сути человек глубоко аморальный — тунеядец и мошенник. Я выслушал его и больше в гости к нему не приезжал. Конечно, он был прав. И Лиля была права. И все кругом были правы. А я был не прав. Все так и есть.
И я пошел на работу. В первую же попавшуюся забегаловку — какое-то СКБ из области учета мяса и молока. Программистом. Программировать я не умел вообще. Но так уж я, наверное, устроен: если меня загнать в угол и заставить работать, я буду работать. То есть в моем случае максима Дмитрия Аполлоновича, говорившего, что свободный труд и труд творческий далеко не всегда одно и то же, подтверждается полностью. Не умею я свободно трудиться. Но если меня поставить в жесткие границы, я буду стремиться вырваться из них и могу раздвинуть бетонные стены, чтобы потом, обретя желанную свободу, затосковать, запить и вообще бросить работать.
Я начал программировать и примерно за год стал весьма приличным профессионалом. Плохо только, что задачи, которые я решал, были пустяковые. Нужно было бросить мою бессмысленную контору, подсчитывавшую объемы мяса, которого нет, и уйти в какое-то более серьезное место. Но я этого не сделал, поскольку полагал, что все это программирование не более чем временное отвлечение, главное дело моей жизни — поэзия. Какая разница, где перебиться пару лет? Скоро-скоро ко мне прискачет Белинский на хромой козе, чтобы меня всего облобызать. Если бы мне кто-то сказал, что я отдам программированию не год, не два, а двадцать, я бы рассмеялся, как Бог, и дал провидцу по шее, чтоб не вякал. Так же как я не поверил когда-то Стечкину, что станем мы в большинстве своем — программистами.
Я ходил на службу, называл себя клерком с математическим уклоном. Ездил на слеты. Писал и читал. Читал много и, можно сказать, системно. Начал я с античной литературы и философии и что-то понял. Но это уже совсем другая история.
А вот у Аркаши все стало разлаживаться. То есть разлаживаться у него начала семейная жизнь. Теща после своего неудачного опыта совместной жизни с другом-товарищем на его жилплощади вернулась домой, и, насколько я понимаю, они с Аркадием не поладили.
Он вдруг появился в нашей холостой компании. Выпил портвейна. Было видно, что ему не очень хочется возвращаться домой. А компания была уже совсем другая, скорее каэспэшная, чем университетская. И здесь он чувствовал себя не слишком комфортно.
Он — гордый человек — снял квартиру и предложил Эдмундовне к нему переехать. Она колебалась. Приходила. Возвращалась к матери. И никак не могла решить, что же ей делать. Аркаша ждал. На оплату квартиры у него уходили почти все заработанные деньги. Жил он трудно, но не жаловался.
Была зима. Он иногда приезжал на квартиру, которую я снимал с моими друзьями. Выглядел он потерянным. Он не был ни в чем уверен. Он не знал, чего он хочет. Он не мог принять решение. Подкатывало весеннее обострение.
В один из его приездов и состоялся наш памятный разговор. В этот раз он был возбужден. В глазах появился лихорадочный блеск. Он говорил, говорил, говорил непрерывно, взахлеб, сбивчиво, путано и все время просил меня никому ничего не рассказывать. При всем желании я бы не смог этого сделать, поскольку понимал его с трудом. Но постепенно до меня дошло главное: он говорил — окольно, какими-то аллегориями — о Светке Кольцовой, которой весьма симпатизировал еще в университете. Она тоже относилась к нему благосклонно, но теперь она жила далеко — в Новосибирске. Об Эдмундовне он не упомянул ни разу.
Он вспомнил о Дмитрии Аполлоновиче. И снова вернулся к своему университетскому увлечению. Я с некоторым удивлением понял, что у него тогда все было гораздо серьезнее, чем мне казалось. Но ведь все ушло. Все в прошлом. Или нет? Не совсем ушло? Или совсем не ушло? Совсем не в прошлом? Неужели в будущем? Новосибирск не на Луне ведь — три часа лету.
— Не надо только никому ничего говорить. Не надо. Я теперь понимаю, что сделал ошибку. Но это только моя ошибка. Никто не виноват.
Мы выпили. Потом еще выпили. Сходили за добавкой.
Я смотрел на него и понимал, что с ним происходит что-то очень серьезное. Ломка. Разочарование. Ощущение тупика. Тягость. Даже работа его уже не интересовала. А это совсем плохо.
Аркадий все сильнее возбуждался. Руки описывали какие-то странные фигуры.
— Я не понимаю. Я многого не понимаю. Я чувствую, что мир смыкается надо мной, как болото.
— Милый, но ведь ты же сам меня воспитывал и объяснял, как надо жить.
— Мало ли я глупостей наговорил. В том числе и тебе. У тебя-то все нормально. Пишешь стихи, программируешь, читаешь. Все нормально. А у меня что-то ломается. Воздух ломается. И ладони режет. После универа что-то распалось.
— Но ведь ты же сам хотел уйти от этого нашего бардака и все устроить правильно. Навести порядок в собственной судьбе. Это дело долгое, может и на всю жизнь хватить.
Тут он меня ошарашил:
— Я хотел в Афганистан, в армию пойти. Все-таки офицер, хоть и запаса. Думал, они всех берут.
— С елки рухнул?
— А там можно квартиру заработать. За пару лет…
— Это если будет кому в этой квартире жить.
— Это не страшно. Но если получится, будет крыша над головой.
— И что?
— Они у меня какую-то болячку нашли, что-то с печенью не так. А для Афгана это критично. В общем, не взяли меня.
— Господи, ну слава богу. Судьба Аркадия хранила. Так лечись.
Он только махнул рукой.
На самом деле отсутствие этой самой крыши над головой и практически полная невозможность на эту крышу когда-нибудь заработать висела над каждым из нас. Афганистан действительно казался одним из самых реалистичных вариантов. Остальные были еще призрачнее. Когда наш с Лилей роман находился в активной фазе, нам совершенно негде было остаться вдвоем. И даже когда мы впервые любили друг друга — в комнате в общаге, — на соседней кровати ворочался невольный свидетель наших телесных радостей и никак не мог уснуть. Вели мы себя довольно шумно.
Аркадий еще что-то говорил, но его несостоявшаяся армия не шла у меня из головы. Все это хорошо теоретически — и война и квартира как плата за кровь и смертельный риск. Но когда дело доходит до дела, дикость происходящего становится очевидной.
— Аркаша, тебе действительно надо лечь в больницу. И печень свою подлечить. И вообще отдохнуть не мешало бы.
В ответ он только рассмеялся. Это был жутковатый смех, похожий на треск ломающейся доски.