Пушинки вспыхивают, и, обгоняя компанию, как будто передает эстафету, стелется беглый огонь.
И вдруг, точно их сдуло ветром, пропали – свернули в подворотню.
Сорвавшаяся с провода над троллейбусом мотается «оглобля». Водитель вылезает из кабины и, вытерев со лба капли пота, раскручивает веревку.
В каком-то расплавленном оцепенении разинутые рты раскинувшихся на обшарпанных сиденьях редких пассажиров. В троллейбусе мертвый час.
И возле песочницы в палисаднике тоже, где на скамейках уже с утра, поторапливаясь к одиннадцати, соображают на всех местные шахматисты-любители, и каждый со своей свитой болельщиков и с торчащей из-за пазухи пустой бутылкой.
И в заржавленном «Запорожце» с выбитыми стеклами и с открученными колесами и фарами, что дежурит еще с позапрошлой осени и всю зиму до весны покрыт серой от копоти попоной и обязательно с неприличными словами; и летом слова все те же самые, но только вместо снега – пыль.
Как бы поставленная на прикол, задраенная еще, наверно, с пятницы, бочка-прицеп. Но могут куда-нибудь и укатить, просто так, неважно что пустая, и бросить. На бочке слово КВАС.
На заляпанной кляксами витрине огромные каракули: оказывается, РЕМОНТ. Но почему-то всегда с другой стороны. Как писатель с читателем. И буквы, мало того, что совсем не туда, вдобавок еще и наоборот.
Я иду по притихшему Невскому, словно по коридору разомлевшей квартиры. А в конце коридора – Лавра. Как ВЫХОД.
Можно, конечно, и доехать, но я решил пройтись пешком. Всего две остановки. И потом надо собраться с мыслями. А то что-то все стушевалось. Мне нужно припомнить детали. Освежить.
А все-таки, правда, странно: я ничего не умею придумывать. Ведь для того чтобы придумать, надо сначала увидеть. Чтобы потом сравнить. А я вижу только себя. В окружении предметов, с которыми соприкасаюсь. Я не люблю фантазировать.
Зато у меня слух. Зрение останавливает и фиксирует. А слух опять приводит в движение. Но уже свое.
Слух – все равно что зерно. Прорастая, оно само в себе сделает отбор.
В каждом человеке скрыт художник. Но большинство ничего не слышит.
Я пытаюсь припомнить ноябрь. Затянутые льдом лужи. Поземка. Промозглый ветер. Серокаменное здание морга. Два сосредоточенных мужика. Гроб. Мужики, глядя на гроб, что-то друг другу объясняют. Пар изо рта. Угрюмый ряд сараев (это уже из автобуса). Пьяная Клавдия Ивановна. По щекам Клавдии Ивановны текут слезы.
В Лавру заехали откуда-то сбоку и остановились. Молчаливое вылезание. Гроб выдвигается сзади.
Я подставляю под угол плечо. Екатерина Степановна держит венок. Тут же седой старичок-профессор. Знакомая старушка. Шатаясь на своих стоптанных каблуках, Клавдия Ивановна ко всем подходит и трогает за рукав: хочет, чтобы ей дали справку. Что она здесь присутствовала. По случаю смерти Натальи Михайловны Клавдия Ивановна уже третий день не выходит на работу.
А потом Наталья Михайловна осталась на ночь одна. До отпевания. Когда мы только приехали, то на столе стоял еще всего один гроб. А когда уходили, то из гробов уже образовалась очередь.
За несколько последних лет Наталья Михайловна накопила около четырехсот рублей (она бы накопила и больше, но появился дядя Вася); наверно, каждый месяц откладывала, рублей по шесть или семь; и потом завещала старушке, что к ней иногда наведывалась; три сотни на отпевание и на похороны, а остальное – на поминки.
Но у старушки ничего брать не стали, а все привезли свое, прямо из ресторана «Метрополь»: и осетрину, и коньячок. Ждали Клавдию Ивановну, но та с вечера так нагрузилась, что утром вместо троллейбуса села на электричку. А пили прямо в автобусе, и каждый бывший ученик вспоминал из жизни своей учительницы какой-нибудь забавный случай.
Все это мне потом рассказала Екатерина Степановна (утром стучится, а я еще не вернулся с маршрута; Наталью Михайловну должны были отпевать в час дня, но почему-то передвинули, и я опоздал.)
Я перехожу через площадь и приближаюсь к воротам. За воротами – слева и справа – стены Некрополя. За одной из этих стен – Федор Михайлович Достоевский.
Вместе со мной поодиночке и группами двигается народ. Повязанные платочками рассыпанные там и сям старухи; как-то неожиданно возникающие и не совсем правдоподобные в таком количестве, – в почти одинаковых одеяниях, они напоминают толпу, спешащую с трамвайной остановки к проходной «Красного треугольника». Пытаясь не выпасть из общего ритма, кандыбают хромоногие. Парочки любопытных. Два юных милиционера никуда не спешат – шагают вразвалочку и все по-хозяйски осматривают.
Выйдя на мост, я пересекаю канал; канал ответвляется от Невы. Сразу же за мостом киоск; в киоске – касса. Билет стоит тридцать копеек. Ведь я же атеист, значит, должен расплачиваться. Но никто, кроме меня, почему-то билета не покупает.
На подступах к монастырю на самом видном месте вывеска: ОТДЕЛ КАДРОВ. А ниже – доска объявлений. Я подхожу и читаю. Требуются: кровельщики, фрезеровщики, гальваники, водопроводчики, такелажники. И даже лаборанты. Как будто на заводе. Или в научно-исследовательском институте.
С вертлявым синим глазом, похожий на желтого цыпленка черный воронок. Прощупывает окружение. Возле двух сиротливых берез, возвышаясь над нищенками, два давешних милиционера. Наводят порядок. Тот, что порешительнее, уже наклонился и схватил нищенку за локоть. Что-то ей строго выговаривает. Его товарищ чуть в стороне. Нищенка вырывается, а ее подруга, не дожидаясь той же участи, медленно уползает. Милиционеры шагают дальше.
За строем колонн решетчатая живопись массивных дверей. В вестибюле оживление. Наверно, что-то дают. Черным по белому предупреждение: ВО ВРЕМЯ БОГОСЛУЖЕНИЯ ОСМОТР СОБОРА КАТЕГОРИЧЕСКИ ЗАПРЕЩЕН.
Сейчас все осмотрю: подумаешь – категорически; жалко, что нет бинокля.
Я делаю шаг, и меня ослепляет такое обилие предметов, что я сразу же попадаю в цейтнот: у меня не хватает слов.
Но может, и неважно. Ведь птице, что щебечет в лесу на ветке, тоже невдомек, что и как называется. И все-таки поет.
…С видом администратора стоит какой-то малый, почти мой ровесник, немного навеселе; а может, просто возбужден.
Я его спрашиваю:
– Скажите, а что здесь сейчас происходит? Неужели всегда столько народу или сегодня что-то особенное?
Оказывается, приехал митрополит.
Я опять спрашиваю:
– А что такое митрополит?
Малый, похожий на администратора, смеется:
– Ну, все равно что Романов… – и улыбается.
Я говорю:
– Вы знаете, я тут первый раз… хочу поставить свечку… соседке… ее здесь отпевали… а я не смог…
Он опять улыбается.
– Вон, видите стол… свечку уже купили?.. – и, сделав со мной несколько шагов, возвращается на прежнее место.
Я подхожу к столу и смотрю на свечи. И над каждой светится пламя. Дотронувшись фитилем до огня, я вставляю свою свечу в ячейку. Но она тут же падает, и я ее успеваю подхватить. Я стою со свечой, и передо мной точно море, а я не умею плавать. Но потом догадываюсь.
Теперь я дотрагиваюсь до пламени основанием. Воск сразу же плавится и, заполняя лунку, образует фундамент. И как будто вросла. Пламя колеблется и, кажется, вот-вот и погаснет…
Все-таки дышит. Свеча для Натальи Михайловны. Пускай горит. Вместе с остальными. Я слежу за своей свечой глазами. Запомнил. Четвертая с краю.
Как и у нас на кухне, обычный деревянный столик; на клеенке листы, в клеточку или в линейку, а на листах – каракули с именами. Анна, Антон, Евдокия… И наверху заглавие – О УПОКОЕ. Возле столика на табуретке корзина, или что-то вроде хлебницы. Несколько пачек печенья, груда конфет, пачка чаю. Подошла старушка и положила еще один листок, и тоже весь в каракулях. Потом достала два бублика и опустила рядом с печеньем.
На куриных ногах похожий на урну для голосования ящик. Над щелью – дощечка и надпись – НА РЕМОНТ МОНАСТЫРЯ. И каждый, кто подходит, что-нибудь туда кидает.
Я лезу в карман и нащупываю гривенник. И еще у меня трешница, на четыре дня. Трешницу жалко, а гривенник – как-то неловко.
Теперь уже не море, а озеро с мерцающими кувшинками, только вместо лепестков – свечки, и над каждым бутоном склонившейся бабочкой свисает огонек – зеленоватый, оранжевый, красный… сплошные огоньки; а между ними – лики, то прямо тут же, за лампадкой, а то из глубины на стене, а иногда и целые таблицы – как будто фотографии на память после окончания школы. И рядом со словом ВЫХОД – во весь рост Иисус Христос. А ноги с гвоздями – точно живые. И некоторые подходят и целуют.
Переливающийся радужными тонами откуда-то сверху – проступивший накат перезвона… Оказывается, часы. Я поднимаю глаза – и, вместо стрелок, правда, совсем в другой плоскости, как бы идут чередой люстры. Но тоже по кругу. И совсем не такие, как на вокзале, а словно светящаяся музыка – в металле и в стекле. И каждая лампочка – в виде свечи. А над головой – голубым сводом – купол.
И тут как-то вдруг неожиданно запели. Я оборачиваюсь и вижу балкон, а на балконе – мужчины и женщины, многие в очках; перед поющими – на подставках раскрытыми книгами – ноты. И кажется, что поют без всяких слов, один лишь звук, пока еще только наметки… Но вот все шире и шире – разносится по сторонам и, перекатываясь между стенами эхом, уносится к своду…