Лева молчал.
– Глупый мальчик, глупый, глупый, – стала шептать она и гладить его волосы.
Она сняла блузку и в темноте мелькнула ее рука. Ее кожа. Бледная, наполненная светом из окна, мягкая, терпеливая, длинная рука.
Лева сел на пол и обнял ее ноги.
Она начала снимать юбку, и тогда он увидел ее глаза.
Ира дрожала.
– Прости меня… Прости…
И в этот момент он понял, что что-то не так. Что она слишком возбуждена и не понимает, зачем и что она делает.
«А так бывает?» – вдруг подумал он.
Он не мог представить себе ситуацию, в которой человек, делая это, не понимает, с кем он и зачем.
Обдумывая это, он посадил Иру к себе на колени и попытался обнять как-то по-другому – чтобы она перестала дрожать, согрелась.
– Ну ладно, все! – вдруг сказала она и резко оттолкнула. – Иди к черту!
Лева как-то автоматически встал, подошел к окну и поглядел на улицу.
В этот момент он понял, что действительно не станет здесь оставаться.
Во-первых, ему не хотелось заводить с Рабиным разговор о том, где он шлялся до утра. Не хотелось будить его стуком. Не хотелось признаваться ни в чем.
А во-вторых, он понял, что лучше ему не станет, даже если Ира (Ира, а не он) доведет дело до конца. Что будет только хуже.
– Иди к черту, – повторила Ира. – Забудь все. Ладно?
Лева тихо закрыл за собой дверь, он не был уверен, что это правильно. Бросать сейчас Иру одну плохо. А не бросать…
Дежурная в коридоре спала.
Рабин лежал в темноте.
– Ну что, достигли компромисса? – спросил он и приподнялся, чтобы взглянуть на Леву.
– Можно и так сказать, – ответил Лева, снимая носки. – Только совсем не так, как ты думаешь.
– А как?
– Она сказала, что боялась за нас, – уклончиво ответил Лева.
– Нет, но ты понимаешь, что это бред? – горячо зашептал Рабин. – Настоящий, полноценный бред. Мания преследования. Так нельзя! Взять и порвать все, что мы написали. Она была похожа… На училку. Нет. На медсестру из отделения. Ты помнишь?
Лева лег, закрыл глаза и попытался вспомнить, как у них отбирали то, что было не положено хранить в палате, – сгущенку, копченую колбасу, ножи, карты.
Но не мог вспомнить.
Ничего неположенного он никогда не хранил.
Ему снился шум листвы в больничном саду. Этот шум – сухой шум листвы, сильный и горячий, всегда вызывал у него сладкую тревогу.
Тревога была в ожидании – будет ли в его жизни что-то еще? Что-то такое же страшное и тяжелое, горькое и густое, как сегодня?
И будет ли оно связано с женщиной? Или с женщинами?
Будет, подумал он, но только не с Ирой. Правильно ли он сделал, что ушел?
Ему очень хотелось вернуться. Прокрасться по полутемному коридору мимо спящей дежурной и постучаться к ней в номер. Он так ясно это представил, что стало больно.
Лева приподнялся на локте и посмотрел в темноту. Рабин спал.
Лева еще немного подумал, перевернулся на другой бок, к стене, решил еще раз обдумать все и заснул.
«Провокатор», – подумал он про себя.
* * *
Если бы Нина Коваленко, его девочка из шестой детской больницы (да, психиатрической, ну и что?) узнала, как он ведет себя с Дашей, она бы сильно удивилась.
– Интересно, Левин, – сказала бы она. – Со мной вот ты как-то не стеснялся, не церемонился, насколько я помню. Под юбку лез, как любопытный щенок. И во все другие места. Хватать начал сразу, как мы остались одни. Ну что это такое? Ты же взрослый человек! Смешно…
– Да ничего подобного, – ответил бы он ей, покачивая ногой. Они бы сидели где-нибудь в кафе и жмурились сладко от этого дня, солнечного и прохладного, от своей встречи, от ощущения необязательности этого разговора и его звонкой пустоты. – Ничего подобного. В том-то и дело, что сейчас я веду себя именно как подросток.
– Что, кайф ловишь от этого? – быстро переспросила бы она его.
– Ну какой кайф. С тобой все так же было, ты вспомни: ждал тебя, целыми днями где-то сидел и ждал – а вдруг ты выйдешь? В саду, в столовой, в актовом зале. Сидел и думал: вот еще подожду минут десять, вдруг она выйдет?
– Нет, вот не надо гнать! – возмутилась бы она. – Ждал он меня целыми днями! Нам с тобой некуда было деваться друг от друга в этом отделении. Если я могла, сразу бежала к тебе. И ты прекрасно это знал – как только смогу, прибегу. Мне же таблетки давали совсем другие, после них никуда нельзя было идти, ты же знаешь. И разговаривали врачи со мной часами. И лечебные сны каждый день. Не то что у тебя – отзанимался со своим логопедом, и гуляй, Лева. Ну послушный был, это правда. Мог сидеть целый час и никуда бы не делся. Иногда я даже злилась на тебя – ну это уже не любовь, это какой-то верный раб, а женщине, что, думаешь, верный раб нужен? Ни фига подобного. Женщине верный раб не нужен.
– Ну да?
– Конечно, да.
(Она бы закурила, молчала долго. Потом снова бы заговорила. А куда деваться? Женщины любят об этом поговорить.)
– Не понимаю. То есть ты сам, нарочно, специально себя тормозишь? Да нет, я не верю. Ты же Лева, Лева Левин. Ты никогда не сможешь отступить от женщины, которая на тебя хоть взглянет, хоть чуть-чуть поманит. Не может быть… Ты просто впервые столкнулся с человеком, который… Я даже не знаю. Может быть, которому это нужно больше, чем тебе. Поэтому она просто ждет. Просто покорно ждет. Чет или нечет. Понимаешь?
* * *
Раньше, в юности, он частенько поверял свои тайны друзьям, вот такие тайны, которые на самом деле тайнами не были – просто вот, есть такая проблема, старик, да, старик, ну ты влип, ну надо что-то делать, и становилось как-то легче, иногда друзья помогали ему, если были общими друзьями, например, с Лизой, они говорили что-то за него, вместо него, и вдруг что-то менялось, и она смотрела на него с каким-то новым интересом, был такой период, когда на него напал вот такой же ступор, и она заскучала, загрустила, но вмешались друзья, и все началось сначала, все завертелось, все заискрилось, заблестело в ней, но теперь поговорить ему было отчаянно не с кем. Не на кого было переложить эту проблему. Кругом были одни заинтересованные лица – Марина, Калинкин. Ну не с ними же говорить?
Марина высказалась давно и определенно: трахни ее, доктор, и весь разговор. Маньячка. Идиотка. Леву поражало, что она была абсолютно искренней в эти минуты (а минуты эти, как правило, были в постели, потом, после всего), даже и тени сомнения не возникало, что это честная игра, да, такой честный извращенный бред, но в ее устах это не выглядело бредом, просто ярко выраженное сексуальное желание, вуайеризм, так же это называется, она хотела сквозь зеркало, сквозь тайные шторки, как в американских фильмах, увидеть, как он это делает – вот что это было такое, и это было противно, и он никак не мог понять одного: ревность это или нет, нет, не ревность, ревности не было совершенно, вся ее ревность была сосредоточена на Лизе, только на Лизе, молчаливая, страшная, страстная ревность, а здесь ее толкала какая-то извращенная игра, ей хотелось играть, играть с ним до конца, до края, до донышка, а ему этого не хотелось совершенно, его мутило от этих слов, но ее это не останавливало, она заводилась снова и снова: ты ее видел сегодня, ну как, ну что, пригласи ее, что значит она не хочет, ну куда-нибудь, ну в кино, там темно, положишь руку ей вот так, серьезно, и не надо слов, о любви иногда можно не говорить словами, слыхал об этом, что значит откуда взяла, оттуда, по глазам вижу, что хочешь, необязательно в твоем положении любить одну женщину, больше того, в твоем положении любить одну женщину это низко и неинтересно, доктор, ну доктор, ну ты такой… я знаю, да, ты честный человек, но ради меня, ты же любишь меня, я этого очень хочу, ты даже не представляешь, как я этого хочу, это меня заводит сильнее, чем все, что ты делаешь со мной, ну поверь, просто на слово, поверь, я клянусь, что не буду мешать, я буду тихая и покорная раба, я даже не спрошу ни о чем, я сама догадаюсь, ну доктор, доктор!… Либо он уходил, просто вставал и уходил на кухню, шел на двор, на балкон, куда-нибудь, чтобы ее не видеть, либо затыкал ей рот своим ртом, молчи, молчи, хватит, сумасшедшая мамочка, ты меня довела, довела, замолчи, я тебя хочу, тебя…
В общем, с Мариной об этом, конечно, нельзя было поговорить. И даже если б этого ее извращения не было – он бы все равно с ней не говорил про Дашу, – ну бред, так же нельзя, на самом деле. Или все-таки можно? Или она этого на самом деле ждет?
Калинкин тоже – какой с ним разговор о Даше?
Никакого.
Для него она была и оставалась угрозой номер один, как Америка для России, или наоборот, что бы там с ней ни происходило, в каких бы выражениях, в какой бы тональности он не изображал ее мучительный кризис, ее тихое согласие ждать, терпеть, свою жалость к ней, свое отношение к этому женскому горю – Калинкин оставался грубо непроходим и резко нетерпим к любой мысли о сближении: да пошел ты в жопу, Лева, да я вижу, что у тебя с ней, мне не надо это объяснять, мне не надо говорить, какая она, и все такое, никакая она не мать, просто у нее есть на ребенка определенные права, да, ты мне это рассказал, я согласился, но дальше я не пойду, и не проси, и не надо делать из нас союзников по общему делу, нет у нас с ней общего дела, нет и не может быть, никогда, запомни, пожалуйста, раз и навсегда, Петька сам решит этот вопрос, когда вырастет, а пока пусть видится, если надо, но пока ей это не надо, насколько я понимаю, может, и вообще не надо, это было бы лучше всего, хочешь жениться, женись, заведи с ней своего ребенка, но моего тогда уж не трогай, ты меня хорошо понял, я ясно выразил свою мысль?