убедился, что лошадь была в теле, и, крикнув озлобленно: «Чтоб те сдохнуть, жри поменьше, а то лопнешь!..» — перекинул сноп на крышу конюшни.
Лошадь слабо заржала и протянула морду к траве.
— Может, ростом мала, а, нани?.. А что, если не подойдет под мерку? — обратился он к матери, которая, закрыв дверь курятника, подошла к нему.
— Как знать, сынок…
— Да разве русский казак сможет сесть на нее?
«Нет, не возьмут», — успокоил себя Симон и зашагал по улице.
Шармаг-биби смотрела на раскачивающуюся походку сына, пока тот не слился с темнотой, и что-то восторженно прошептала вослед. Была ли это молитва, благословение или проблеск слабой надежды?
2
Было уже темно, когда Симон вернулся домой. Привязанная в конюшне лошадь, услышав шаги хозяина, заржала. Симон почувствовал жалость. Он зажег свет, взял охапку сена и вошел в конюшню. Цолак снова заржал от радости, сделал несколько шагов, попытался освободиться от привязи, но это ему не удалось. Симон положил траву в стойло, и, когда лошадь погрузила туда свою морду, он погладил рукою гладкую спину.
В углу просторной конюшни лежала старая корова. Две козы, которые влезли на стойло, заметив Симона, спрыгнули вниз и, тряся бородами, подбежали к нему. Однако Симон не подошел ни к корове, ни к козам. Он постоял с минуту, затем прибрал разбросанную под ногами лошади траву, кинул ее в стойло и вышел.
Дети спали. Шармаг-биби, прищуривая глаза, с трудом вдевала нитку в толстую иголку, собираясь починить носки сына. Так издавна повелось в доме: когда Симону нужно было отправляться в город, мать снаряжала его в дорогу.
Старая дверь скрипнула, старуха отбросила иголку и спросила с беспокойством:
— Это верно?
— А что, вранье, что ли…
— Что ты говоришь!
— Говорят, рост ни при чем; если лошадь здорова, возьмут… — и добавил: — Нани, где большая торба Цолака? Хочу взять с собою самана.
Шармаг-биби поднялась опростать торбу от шерсти.
Перед сном Симон еще раз зашел в конюшню. И пока старая корова, удивленная этим неурочным посещением, поднялась и, пережевывая жвачку, подошла к двери, он наладил седло и веревку, положил их около стойла и вышел.
Сияли звезды.
Один за другим гасли огни в деревне, умолкали голоса. Внизу, на прибрежных лугах, кричала сова. С полей, лугов и из далекого леса ветерок приносил свежую прохладу и аромат трав. Острее всего чувствовался запах сусамбара и горький аромат уже высыхающей мяты.
Симон сидел у ворот. Тяжелая, как камень, забота давила сердце. Цолак помогал ему сводить концы с концами. А теперь? И Симону показалось, что у них отнимают не лошадь, а брата, сына, как это было в прошлом году, когда из многих домов взяли братьев и сыновей.
Но усталость взяла верх, и он вошел в дом.
Как назло у проклятого спина гладкая, словно вымыта хной, снова вспомнил Симон.
3
Было еще темно, когда Симон вошел в конюшню, оседлал Цолака и вывел его во двор. В соседних дворах мелькали огни, скрипели двери, доносились какие-то голоса.
Симон услыхал голос соседа, сына Саку, который сердился на сноху за то, что та засветло не отыскала веревки для лошади.
В дверях стояли Шармаг-биби, жена и вцепившаяся в ее подол заспанная Шогер, которая вопреки запрету матери с плачем оделась, чтобы посмотреть, как будут провожать Цолака.
Печален был час, когда Симон вывел коня. Точно он вынес разукрашенный гроб; во дворе словно ждали этой минуты, чтобы горько заплакать.
Цолак, выйдя из конюшни, заржал и навострил уши. Шармаг-биби ударила себя кулаком в грудь и, жалобно простонав: «Родимый!» — вытерла слезы.
Шогер подбежала к лошади и протянула ей пучок вчерашней травы. Из горячих ноздрей Цолака вылетело теплое дыхание и согрело озябшие пальцы девочки.
Симон подвязывал к седлу сумку с дорожной провизией и полную торбу самана, наказывая семье не загонять далеко коз, перевернуть стога сена, если будет солнце, и, когда придет их очередь на воду, обязательно полить рядки лоби. В этот момент сын Саку позвал:
— Симон, не кончил еще?
— Иду, иду… — И взял Цолака под уздцы.
Семья медленно последовала за ними до последних ворот, как следуют за дорогим покойником, которого провожают в последний путь.
Шармаг-биби плакала не переставая. Плакала и Шогер, плакала и ее мать. Еще во дворе она услышала голос Ерема:
— Апи, апи…
На пороге стоял голый ребенок, рыдая и зовя отца. Но было поздно. Симон вместе с сыном Саку уже спускался в овражек, чтобы присоединиться к другим всадникам.
Вернулась мать, обняла сына и вошла в дом. Шармаг-биби и Шогер стояли до тех пор, покуда всадники не поднялись по склону горы и не скрылись за холмом.
Первые лучи солнца уже золотили вершину горы, когда последний всадник показался на холме и исчез подобно видению.
4
Всадники вначале ехали молча. Некоторые из них окоченели от утренней прохлады. Все были поглощены тяжелыми думами. Они сравнивали про себя лошадей, внимательно наблюдали за ними, желая определить, которая из них вернется вновь по этой дороге, а чью сбрую принесет на спине хозяин, как одежду покойника, над которой горько плачут деревенские женщины.
Ехали в одиночку и группами. Один вытащил хлеб, другой жадно сосал трубку, третий свесил ноги и покачивался, охваченный предрассветной дремотой.
Но когда из-за горы поднялось солнце, оно как будто согрело грустных и молчаливых всадников. Раньше всех заговорил сын кузнеца Авака, кривой Иван, соскользнувший при подъеме на самый круп лошади.
Он прервал печальную песню и с наивной откровенностью сказал:
— Слеп бог наш, не ведает, что творит… Бог испортил мне глаз. Вот если бы моя лошадь была кривою, мне нечего было бы тащиться на эту гору.
Некоторые рассмеялись. Сын Саку мысленно выругал его: «Беспечная скотина».
— Вот смотрите на лошадь Гибана, — продолжал Иван, довольный, что прервал тяжелое молчание, — совсем как казачья лошадь… Гибан, если пристав увидит тебя на этой лошади, он заберет и тебя вместе с нею…
— Чем не кавалерист, — крикнул один. — Такой на днях взял барьер, что все рты разинули.
— Посмотрите только… Поп отдал свою лошадь звонарю. Вот истинное братство, — переменил разговор сын кузнеца.
— Будет тебе пороть чепуху, — обрезал его Акел Шугунц, который в деревне был известен под прозвищем «Душителя лисы» за то, что в молодости задушил руками лису.
— Как может больной священник сесть на лошадь?
— Да, по-видимому, он остался молиться за нас, — колко съязвил кто-то.
Некоторые, чтобы скоротать время, заговорили о войне и ее бедствиях.
— Наш Андри на той неделе прислал письмо откуда-то из-под Варшавы… Худые вести.