И пока длилась – чуть не сказала «консультация», но я не понимала, в каком именно вопросе он ее консультирует, скорее это была беседа двух подружек – болтовня, череда вопросов и ответов, подтекстов и нюансов, тревог и заверений, отступлений и вводных слов, без всякого намека на скорое завершение, я непроизвольно стала к ним прислушиваться, и то, что я услышала в его голосе, вовсе не было прямым вопросом, как меня учили, что вбили мне в голову, что мне настоятельно советовали делать; то, что я услышала в ее голосе, вовсе не было перечнем жалоб, упреков, требований, что мне столько раз описывали во время учебы («Сейчас в медицинских аудиториях девушки составляют большинство, так что вы, господа, которых отныне меньшинство, вскоре станете избранными из избранных, поскольку вы лучше, чем кто-либо другой, знаете, как трудно помешать женщине говорить!»).
И то, что они ткали вместе, вовсе не было глухим диалогом между неугомонной женщиной, которой хочется сказать все, но никогда этого не удастся, и загнанным мужчиной, которому бы очень хотелось понять, о чем она говорит. Нет. Это скорее напоминало…
Дуэт.
Импровизированный дуэт между начинающей танцовщицей и инструктором, который, улыбаясь, подходит к ней, кланяется и говорит: Вы позволите? Берет ее за талию и мягко увлекает в танец: Не бойтесь , я вам все покажу все будет хорошо – ив два счета, три движения подбадривает ее: Все будет чудесно, доверьтесь мне, – и вот они уже порхают, он – без видимого усилия, она – ошеломленная своей нежданной легкостью и воздушностью.
Как во сне.
Я чувствую, что она не знает, что с ней произошло, реальность ли это или нужно ущипнуть себя, правильно ли, что она доверилась мужчине, который старается двигать ее вперед, не наступая ей на ноги, не ругая за то, что она наступает на его ноги, что спотыкается и останавливается, покраснев, а он, улыбаясь, подбадривает ее: Не извиняйтесь, прошу вас, вполне естественно испытывать стеснение, говоря обо всем этом с незнакомцем. И она, покраснев еще больше, смущенная, уже не знает, куда себя деть, она растаяла от такого терпения, дружелюбия и мягкости, исходящих от врача, это неожиданность, это чудо, это…
Слишком хорошо, чтобы быть правдой.
И я снова почувствовала, как во мне просыпается гнев.
Потому что я вижу его, в его огромных сабо. Да, на первый взгляд он довольно вежлив, вполне тактичен, вполне деликатен. Даже чересчур. Но чудес не бывает. Он такой же, как все. Вся эта напускная любезность – лишь способ заговорить ей зубы. Я-то знаю, к чему он клонит. Я это отлично знаю: я видела множество таких, как он, я слишком часто видела, как они поступают, – все как один: грубые и вполне сносные, равнодушные и саркастичные, холодные и похотливые, ловкачи и садисты. Какой бы ни была их манера действовать, между минутой, когда они предлагают пациентке войти и присесть, и минутой, когда они захлопывают карту и откладывают ручку в сторону, у всех них в голове одна и та же цель: то, что профессора по-ученому называют, возведя палец к небу, «ключевым моментом любой гинекологической консультации» (вот черт!). Я вижу, что этот момент настал: он не отличается от остальных; они могут сколько угодно пытаться создать иллюзию, но мужчина – всегда всего лишь мужчина, его улыбка потухнет, он поднимется, не сказав ни слова, пройдется по кабинету, холодно бросит: «Раздевайтесь!», подойдет к коробочке с инструментами, вымоет руки и почистит ногти, пока она, оглушенная, упавшая с небес на землю, будет второпях снимать туфли и юбку, стягивать колготки и трусы, а потом подойдет к кушетке. «Ложитесь, – прикажет он, стоя по-прежнему спиной к ней, вытирая руки, – располагайтесь!» – и, пока она будет устраиваться, поднимать ноги и класть их на подставки, он наденет перчатку, встанет перед кушеткой, слегка небрежным жестом положит руку на ее коленку, заставляя пошире раздвинуть бедра: «Ну же, расслабьтесь!» – в то время как она, с бедрами, прилипшими к бумаге, будет извиваться, пытаясь забыться, внушая себе, что это – неприятный момент, который нужно просто пережить, а в это время он, без взгляда, без вздоха, молча и уверенно положит руку на низ ее живота, как будто для того, чтобы она не дергалась: «Ну, посмотрим. Не нужно так сжиматься, мадам!», возведет глаза к небу или вовсе зажмурится, как будто собираясь нырнуть, и одним махом введет ей во влагалище два пальца в перчатке, а затем, с подергивающимися веками или остекленевшим взглядом, без всякого интереса, с ртом, который то и дело кривится в едва уловимых гримасах, он будет шарить там, наверх, вниз, вправо, влево, иногда очень-очень медленно, с видом, одновременно сосредоточенным и отсутствующим: «Вы что-нибудь чувствуете?», иногда (и это меньшее из зол) очень, очень быстро: «А здесь?» – слишком быстро, чтобы успеть что-то понять. А скорее всего (и вот это действительно ужас), он запихнет свои пальцы ей во влагалище до упора и будет рыться там, в глубине, как будто желая спровоцировать, разъединить, вырвать что-то, как будто желая показать ей, что она ничто, что все женщины ничего не значат в его мерзких руках; он сбросит маску лечащего врача, маску нейтральную и доброжелательную, и откроет свою истинную сущность.
Он улыбнулся, отложил ручку в сторону: «Хорошо. Кажется, я понимаю, что с вами случилось…» – и мне захотелось крикнуть во все горло: Не трогайте ее! Не трогайте нас, по какому праву вы кладете свои грязные лапы на меня, на нее, на нас? Броситься на него, чтобы остановить… и, когда она услышала, как он сказал: «Ну, если хотите…», встала, как маленькая девочка, хорошо воспитанная и послушная, готовая со всем смириться в его мерзких лапах, а мне стало так плохо, что захотелось крикнуть: Нет, мерзавец! Она не хочет! Но в ту минуту, когда она собралась снять свитер, Карма поднял руки как будто в знак протеста, улыбнулся и бархатным голосом сказал:
– Нет, нет, прошу вас, сидите.
И она, озадаченная:
– Я подумала, что вы хотите…
– Вас осмотреть? Не сейчас. Спешить некуда! Вначале я хотел бы объяснить, что я об этом думаю. Посмотрим, не появятся ли у вас дополнительные вопросы. Впрочем…
И пока мое сердце оглушительно билось, я увидела, как он повернулся ко мне, положил руку мне на плечо и спросил:
– Мадемуазель… простите! – доктор Этвуд, у вас к нам вопросы есть?
ВОПРОСЫ
У тебя такое же тело, как и у тех, кого ты лечишь.
Вопросы? Есть ли у меня вопросы? Конечно есть. Миллионы вопросов. На которые я надеюсь однажды получить ответ. На которые никто до сих пор не умел, не мог или не хотел ответить. И следовательно, никогда не отвечал.
У меня есть вопросы к моей маме, которая, я считаю, должна была быть рядом, чтобы объяснить мне жизнь и что меня ждет. Она была сделана так же, как я, разве нет? По крайней мере, я думаю, что сделана, как она. Или почти. Она должна была быть рядом, чтобы предупредить. Она должна была. Мне бы этого очень хотелось.
Мне бы очень хотелось, чтобы она рассказала мне о том, что произойдет.
Есть вопросы к школьным подружкам, которые, когда я спрашивала, всегда отказывались объяснить, почему та или иная девочка идет в туалет и выходит оттуда белая, как мел: «Ты слишком мала, тебе еще рано об этом думать!»
Вопросы к миру в целом, всему миру, к небу и аду, который начинается, когда это происходит с тобой в первый раз… Когда у тебя все утро болит живот, и ты спрашиваешь себя, что это может быть, и кровь, которая начинает течь без всякого предупреждения, стекает по бедрам, пачкает постель или трусы, ты говоришь себе, что сейчас умрешь, – почему это случилось именно со мной, сейчас, в самый неподходящий момент? Нормально ли, что это произошло только сейчас? Я думала, они не придут никогда, мне четырнадцать лет и у всех подруг они уже несколько месяцев, а я как идиотка: у меня кровь, мне больно, и я совсем не ожидала, что крови будет так много!
Вопросы к врачу, который лечил меня, когда я была совсем маленькой и который меня поцеловал, когда папа привел меня, чтобы тот посмотрел на мое горло, когда мне было трудно глотать, и который велел дать мне мороженое – от этого мне захотелось болеть ангиной каждые две недели; для меня это был Дед Мороз в белом халате – наверное, в перерыве между праздниками ему приходилось зарабатывать на хлеб! Только когда у меня они наконец начались, мне стало так страшно и так надоело каждый месяц истекать кровью, что я подумала: Если перестану есть, у меня больше не будет ни месячных, ни боли , – и хотя я ни секунды в это не верила, это сработало. Я перестала есть, и у меня прекратились месячные, одежда стала мне велика, и я перестала разговаривать. Заметив это, отец забеспокоился и отвел меня к мужчине в белом халате, который напоминал уже не Деда Мороза, а Фредди Крюгера, хотел положить меня в больницу, подселить к сумасшедшим. Папа сказал, что нужно подождать, пока мне не станет лучше, что я хорошо учусь и быстро выйду из этого состояния, в конце концов, половое созревание – это вам не фунт изюму, тем более для девочек. Но Фредди – с этим ничего не поделаешь, говорят, он был одержимый – выставил папу за дверь, остался со мной наедине и стал говорить, что если я буду продолжать в том же духе, то умру, и когда я, сама наивность, спросила, действительно ли так опасно ничего не есть (потому что, на самом деле мне не хотелось есть с тех пор, как умерла мама моей лучшей подруги, мне было очень грустно и еда казалась безвкусной, мне ничего не хотелось, но это не мешало мне вставать по ночам и есть шоколад), он выпустил когти и сказал: Не рассказывай мне сказки , я знаю, что у тебя , – и я поняла, что это – только начало фильма. Однако, как правило, если мне фильм не нравится, я встаю и выхожу, и, когда Фредди попытался меня удержать, папа сказал ему: Отпустите ее, мы сами разберемся.