роковой сабли и на прекрасную атмосферу той полной кооперативности между палачом и пациентом, которая, на очень ясном снимке, заканчивалась феноменальным гейзером дымчато-серой крови»[6]. Единственное огорчение — фотография была «
ein bißchen retuschiert»[7].
ЛАКШИН
Сережка Лакшин волок за собой репутацию недотепы. Рыхлый, неспортивный, в толстых очках и с толстым орлиным носом, он просто создан был для того, чтобы сносить колкости и подначки общества 6-го А. При приближении обидчика Сережка зажмуривался и сжимался всем своим пингвиньим телом, чем еще больше раззадоривал нападавших. На физкультуре я даже испытывал что-то вроде благодарности Сереже — не будь его рядом, объектом издевательств назначили бы меня, слабака и коротышку, хотя даже мне нет-нет да удавались какие-то нелепые прыжки то ли в длину, то ли в ширину. Вскоре он принес справку о сердечном заболевании и освободился от мучений. Наша дружба с ним поначалу зиждилась на «классовой» платформе. Я тянулся не к сильным, а к угнетенным мира сего, поскольку ощущал себя частью этого не слишком привлекательного ареала. Парадоксальным образом, я чувствовал себя там в безопасности. В отличие от меня, недостатки стати мой друг компенсировал в полной мере другими качествами, которые помогали ему балансировать на шаткой социальной лестнице. Впоследствии во мне укрепилась уверенность, что недалек тот день, когда обидчики будут толпиться у его порога и бороться за исключительное внимание своей недавней жертвы. Моим пророчествам не суждено было сбыться.
Сережа жил на Неглинной улице в огромной коммуналке. Одну из больших комнат занимали родители Григорий Лазаревич с Марией Юльевной, потомственным врачом. С 1913 года до прихода большевиков с их маниакальными уплотнениями вся квартира принадлежала ее отцу, знаменитому московскому профессору-гинекологу Юлию Эмильевичу Гительсону. После смерти профессора в 1959 г. и женитьбы старшего брата Эмиля, Сережина бабушка, крохотная седенькая старушка, божий одуванчик Розалия Осиповна переберется в каморку, которая служит еще прихожей и столовой.
Бабушка души не чаяла в младшем внуке. Это благодаря ей Сережка всегда был при деньгах — она не скупясь делилась с ним профессорской пенсией.
Мы его любили, а главное, доверяли, несмотря на то, что Сережка — отъявленный враль. Таким, по крайней мере, мы его считали. Он самоутверждался нестандартным способом — исчезал на неделю-другую. Объявившись, сообщал, что был в заграничной командировке, сыпал именами знаменитостей, представляя их своим ближайшим окружением:
— Голова раскалывается — вчера перепил с Вадиком Синявским.
— Сегодня приехать не могу — уже договорился с Борей Бруновым.
— Я прямо из шахматного клуба — Боря Спасский просил быть его секундантом.
Мы неизменно подтрунивали и даже разыгрывали его, пока однажды вечером…
Проходя по Неглинке, решил заглянуть к Лакшиным. В темном подъезде дома № 13 неожиданно спугнул… знаменитого спортивного радиокомментатора, распивавшего чекушку со своим юным другом. От предложенного угощения я отказался, но с тех пор перестал высмеивать приятеля.
Пару лет спустя, Сережка пригласил на день рождения. Вечеринка была скромная, но запомнилась надолго. Охмелев, я почему-то предложил одному из гостей сыграть в шахматы. Гость (тоже охмелевший), к моему удивлению, согласился. Я сопротивлялся на доске гораздо дольше, чем этого требовал здравый смысл и мой скромный второй разряд. Последовавшее за предрешенным проигрышем рукопожатие позволило мне в оставшейся жизни, уподобляясь Сергею, хвастаться партией, сыгранной с… чемпионом мира. Наша следующая встреча с Борисом Спасским случится, когда мы оба уже будем в эмиграции.
В 1979 году Мюнхене проводился международный турнир с участием Спасского и Карпова. Я позвонил Борису в отель, и мы договорились поужинать после игры. Турнир проходил в Хилтоне — в двухстах метрах от Радио Свобода. В этот день Борис играл с довольно слабым противником, молодым исландским, кажется, мастером. После работы я расположился в зале, вооружившись портативной доской, и начал «болеть». Борис играл вяло. Дело шло к бесцветной ничьей, когда гроссмейстер в эндшпиле вызывающе «пожертвовал» слона. Подобно васюкинскому любителю, я «схватился за волосы» и углубился в анализ. Исландец записал ход в отложенной партии, и мы с Илоной и Мариной, женой Бориса, отправились в аргентинский ресторан «Кюраско» в старом городе.
Сергей Лакшин
— Боря, что означала твоя жертва? Я сломал голову, анализируя твою хитрую комбинацию. — Не слишком деликатно поинтересовался я.
— Моя жертва означала, что я зевнул фигуру. — Грустно улыбнулся Борис. — Весь день животом маюсь. Багажник не держит. До шахмат ли? Завтра с утра сдам без доигрывания.
— Но там, вроде, есть хиленький шанс на ничью. — Обнаглел я.
— Ни малейшего.
Я расставил фигуры.
— Смотри, любой его ход, кроме вот этого, ведет к вечному шаху.
Боря отодвинул тарелку, минуты две смотрел на доску, потом произнес:
— Пожалуй, ты прав. Вот видишь, я и этого не заметил. Но он же не дилетант.
Последняя фраза вытолкнула мою самооценку на недосягаемую высоту.
На следующее утро Боря позвонил, чтобы сообщить, что партия закончилась вничью. Я был на седьмом небе. Я даже переплюнул Лакшина по части бахвальства — шутка ли, спас Спасского от поражения.
Сережка был горазд на безумные выходки. Во время вечеринки у нас на Страстном, когда гости уже начали поглядывать на часы, он вдруг вытащил из портфеля пластинку с увертюрой к «Лебединому озеру» и объявил:
— Хватит пить, пора соприкоснуться с прекрасным! Сейчас мы будем совместными усилиями ставить балет «Ленин в 18-м году».
Он сам выбрал исполнительницу роли Фанни Каплан, вручил ей пистолет-зажигалку. На себя он взял роль Дзержинского. Для полного перевоплощения ему почему-то понадобилось раздеться. Оставшись в дырявых кальсонах и сапогах, он сводил присутствующих с ума своей «режиссурой» и «хореографией».
Нам было лет по 15, когда он вдруг позвал меня на каток в Парк Горького. На коньках я сроду не стоял (это случится пару раз несколько позже и при весьма драматических обстоятельствах). В это время у нас гостил дальний родственник из Ленинграда Толя Ишов. Толя был раза в три старше нас, тогдашних, а за плечами у него была война, плен, и два концлагеря. Он встретил предложение Сережки с гораздо большим энтузиазмом. Пока они носились по льду, я предавался той забаве, которая делала русский народ непобедимым, — лопал на морозе мороженое. На обратном пути в вагоне метро Сережка заныл, что уши отморозил. И Толя всю дорогу, не останавливаясь, растирал ему уши, рассказывая «в утешение», как в декабре 1943-го его в колонне заключенных на таком же морозе заставили всю ночь простоять на аппельплаце в концлагере Stalag-VA под Людвигсбургом. Попав в августе 42-го в плен,