В рапсовом поле
Помните времена, когда поле было желтым от рапса и телевизионные антенны не качались ни над одним крестьянским домом. Зенитная артиллерия была повсюду демонтирована; время от времени ошарашенный крестьянин замечал неприметного пулеметчика, притаившегося на подводе, которая сопровождала оттянувшуюся назад армию. Молодые парни прятались в крольчатниках и курятниках, а то и во рвах, а их родители, дети и старики стояли вдоль дороги и смотрели вслед уходившим солдатам в мышино-серой форме. Это были в основном калеки или славянские вспомогательные войска, почти не имевшие при себе оружия. Они уводили наших крестьянских лошадей, некоторые ехали верхом или на велосипедах без шин. Смотри, бабушка, вон один едет на пляжной тележке. Он весело крутит педали. Они просили у крестьян хлеб и фрукты. Никто не знал, выстоит ли Атлантический вал, но местное население на это особо не надеялось. Мы навидались достаточно захватчиков, и как только улеглась пыль за последними армейскими обозами, здесь и там из окон вывесили трехцветные флажки. Отдаленная канонада — бурчание в животе Геракла — возвестила о первых танках союзников. Дали о себе знать и наши ополченцы. Так-так, хлестали их пули по березовым стволам. У мостов скапливались пробки, почти все мосты были заминированы, но мы не боялись, что наша деревня будет отрезана от всего мира, слава Богу, после этих четырех лет у нас еще было достаточно запасов, беспокоиться нечего. Но что это за молодой человек с длинными кудрявыми волосами вдруг возник в огненной точке пересечения наших любопытных взглядов, посреди деревенской улицы он обнимается с другим молодым человеком, у того такие же женские локоны, оба они одеты в белые комбинезоны, итак, мы свободны, а эти двое, в них мы без труда узнали Гюсти Вейнерса и Пупе Ламмерса, канувших, нырнувших в подполье, исчезнувших в наших фруктовых садах, а мы-то об этом и не знали. Глядь, они опять куда-то провалились под наши восторженные крики, ах да, они снова легли на дно, тревога, нужно еще погодить с нашими победными криками, скорее, скорее, убирайте флаги, через деревню идут новые части откатывающейся армии, на сей раз это солдаты помоложе, отборные войска, скорее, скорее, по домам. С футбольного поля, где мы все собрались, чтобы обсудить события, нас прогнал нотариус. «Слишком рано, потом будете радоваться, наши танки защитного цвета, и на них белая звезда, не забывайте об этом». Мы разбежались по домам. Только какая-то одинокая фигура нерешительно двигалась вдоль полотна железной дороги. Монахиня. У нее было изможденное лицо, и если бы мы смогли рассмотреть ее вблизи, мы бы заметили, что оно густо напудрено тальком. Она шла не слишком быстро, но и не плавно, она двигалась большими шагами, и внезапно, перед взорами тех, кто спрятался за оконными стеклами, она рванула на удивление быстро для монахини, даже если она уносит ноги от смертельной опасности, и не успели мы сказать друг другу: «Ну и невеста Христова!» — как она исчезла. Потом польский солдат видел из башни своего танка, как она, согнувшись, бежала вдоль пашни, он дружелюбно сказал ей что-то, и она подняла руку с четками и благословила его, словно священник, он перекрестился и снова привел в движение свое чудище, покрытую стальным панцирем жабу с двумя хоботами и бронзовым волоском антенны.
Монахиня отдыхает за изгородью из колючего кустарника. Она мочит волосатые ноги с мозолями и пузырями в лужице стоячей воды, возле ручья. Не обращая внимания на мух. Вытирает ноги о траву. Под левой коленкой у нее шрам, она промокает шрам кружевным носовым платком с монограммой A. X. Потом, присев на корточки за изгородью, режет яблоко серебряным кинжалом, украшенным восточным орнаментом. А мы, выбросив из окон дома сбежавшего старшего учителя книжные и платяные шкафы, буфет, матрасы, семейные портреты, сваливаем все это в кучу и поджигаем, а потом пляшем вокруг костра. В отблесках пламени мелькает монахиня и тут же забывается, столь мимолетно ее появление. От грохота огромных танков дрожат стекла в наших спальнях, и мы счастливы все последующие дни. Наше радио трещит, и мы видим, как Гитлера, нарисованного в газетных листках с новыми названиями, распространяемых среди нас, безжалостно дерут за фалды Бульдог, Петух, Медведь и наш родной Лев[83]. Монахиню видят еще раз, когда она, не перекрестившись, проходит мимо монастыря. Мы учимся делать омлеты с сахарной пудрой, песни новых воинов протяжны и сладки, они едва приветствуют своих офицеров и разгуливают по улицам, засунув руки в карманы. У старой женщины, которая живет одна, Чампенс Сесилии, монахиня проводит ночь и крадет кролика, шесть яиц и зонтик. Затем монахиня исчезает из наших мест — беззвучная молния. Правда, однажды в окрестностях Брюгге едет на своем джипе вице-председатель Общества голубятников. По дороге на Кнокке в свете фар возникает худая, грязная женщина в лохмотьях, которые, как утверждал вице-председатель, напомнили ему монашеское одеяние. Женщина останавливает джип и хочет взобраться в кузов, но налетевший сзади ветер срывает с ее головы косынку и обнажает колючие седые волосы длиною в полпальца. Женщина пугается и после секундного колебания уходит прочь, через стерню поля за хутором.
Мы узнаем имена членов нашего нового правительства и благословляем его на служение, карточную систему скоро отменят, назло завистникам, в Сопротивлении существуют трения между различными группировками, мы ко всему этому снова должны привыкать. И мы стараемся изо всех сил. Между тем мы узнаем — а рассказы очевидцев доходят гораздо быстрее любого сообщения по радио, — что на картофельном поле под Хейрнемом какую-то старую женщину в лохмотьях убило молнией, вероятно, молнию притянула металлическая застежка, а потом в сарайчике, построенном на школьной площадке и служившем в Хейрнеме тюрьмой, обнаружилось, что это был мужчина. Но был ли то Граббе, мы не знаем, поскольку лицо было обожжено. Впрочем, на следующий день тело унесли два новозеландских солдата, во всяком случае, двое мужчин, одетых в форму новозеландских солдат.
Возвращение Граббе
Спранге, который пошел на меня, — когда мы двинулись к кухонной двери в толпе болтающих членов Союза, искавших причину (Сандра и я), почему прервался его рассказ, Спранге, который через пять шагов заметил, что мы его игнорируем, и остановился возле розовых кустов, из-за которых торчали две круглые, одинаковые головы, словно внезапно ожившие головы парковых скульптур, — этот Спранге лгал. Он познакомился с Граббе только в подготовительном лагере в Вестфалене. Так сказал Рихард Хармедам.
— Что же он говорил про тот день, когда увидел Граббе, вернувшегося в Алмаут после поездки во Францию? — нетерпеливо спросил я.
Рихард Хармедам долго чесал поясницу.
— Этот парень только и делает, что лжет, — сказал он. — С самого начала. Представляешь себе, он вешал всем лапшу на уши, будто брал уроки у Колбе[84] и Арно Брейкера! Так мы ему и поверили! Не знаю, интересует ли вас пластическое искусство, но когда мефрау Хармедам и я увидели первые скульптуры Спранге, мы все поняли. Брейкер, Колбе! Как же! Да он им в подметки не годится!
Ах эти матово поблескивающие, совершенные формы арийского мужчины и его женщины, держащих друг друга в объятиях, ах эта чистая аура вокруг их высеченных из мрамора, а затем отполированных животов и профилей, ах неразрывная спаянность этой пары, изваянной в человеческий рост, гладкие, как нутряное сало, чувственно-скользко-чувствительные, как китовый жир, эти тела нельзя потреблять, нельзя пощекотать, у них нет ни выводящих отверстий, ни позвонков, они единое, монолитное целое, эта арийская чистота и божественная незапятнанность, и тут же, на правой странице «Сигнала»[85]? присели на корточки, как проклятые, придавленные к земле дурной наследственностью, насильно извлеченные из сумерек двое выродившихся дегенератов, с угольными обломками там, где должны быть зубы, с дырками в ребрах, с масками ужаса вместо лиц.
— Этот парень лжет так же легко, как дышит, — сказал Рихард Хармедам. — Что с него взять, он ведь учился в школе иезуитов. А уж от этого не избавишься. И хотя Граббе — если так можно выразиться — обратил его в иную веру, в нем все-таки что-то осталось от прежней болезненной нервозности. Грех, сам понимаешь, а еще страх и жажда идеала — такое рано или поздно обязательно вылезет наружу.
Лысый старик с тонким детским голосом заставил себя стать серьезным, отчего его младенческое, помятое лицо обрело еще большую недостоверность, он показал на парк, ударил рукой по чему-то, скрытому за шелестящим лесом, за парками, холмами, городами.
— Так вот, и вы и я, мой дорогой, штудировавшие античных авторов и пробовавшие отождествить себя с ними, поскольку они благородно и достойно несли свою судьбу, мы можем посмеяться над подобными вульгарными потугами, которые направлены на нечто совсем иное, не так ли, и тем не менее мы должны признать, что сей нездоровый разлад в человеке иной раз дает результаты. Как? Мне послышалось, будто вы что-то сказали. Как только появился изменник из Тарса[86], рассыпал кругом свою ядовитую пудру и извлек из греха возможную прибыль для того света, что тогда осталось нам с вами? Только усмешка, разумеется, только ирония. Но и на это мы оказались неспособны. Мы пали на колени пред христианством, мы, античники. И, мой дорогой, моя самая большая боль, что Граббе был отравлен осадком первородного греха, ибо в конце концов именно сострадание, это никому не нужное чувство, привело его к гибели.