Кухня Левитаса поплыла у Никиты перед глазами. А заодно и сам Митенька — родной, плохо выбритый, со всклокоченными волосами.
— Ты… Ты…
— Да ладно, шютка! Шютка, — тотчас же разулыбался Митенька. — Что сразу бычиться-то?… Я к тому… что могли заложить — и на Канары с Балеарами… Хотя… Хрен… Повяжут с такими камешками… Нет. Будем по ночам любоваться. Из подштанников доставать — и любоваться.
— Дурак ты, Митенька…
— Я же сказал… Шютка! А если эти двое… Ну, парочка. Которых ты подвозил?
— Не знаю…
— Ладно… А Корабельников и вправду странный тип. Готов на что угодно закрыть глаза, лишь бы не трепали имя его жены… Это что, и есть любовь? Никогда не женюсь, никогда… Не нужно мне никакой любви… Пусть меня мой кобель любит… Вот уж кто мне сюрпризов не преподнесет. И не окажется на склоне лет утконосом. Или ехидной какой-нибудь. Доберманом родился — доберманом помрет… А Корабельников, видать, еще тот пес… Так тело защищать… Которое, может, ему до конца и не принадлежало…
Митенька крякнул и обхватил пятерней лохматый затылок: нельзя сказать, что ему без труда давались такие изысканные формулировки. Но Никита понял его, а поняв, восхитился: ай да Митенька, ай да философ хренов, и кто бы мог подумать, что под таким простецким, грубо скроенным черепом ютятся подобные мысли. Впрочем, это и мыслями-то назвать нельзя, по большому счету, так, предутренние ощущения, когда Господь Бог отправляется перекурить, и всяк, кому не лень, может посидеть в его руководящем кресле… Ну конечно же, Корабельникоff слишком любил свою жену, слишком. Настолько, что готов был принести в жертву ее прошлое. Прав, прав Митенька: он хотел знать о жене только то, что подтверждало бы ее привязанность к нему, Корабельникоffу. Подтверждало, а не опровергало. И теперь, лишившись Мариночки…
Лишившись живой, вероломной и похотливой Мариночки, ты только выиграл, Ока Алексеевич! Если ты выберешься — а ты должен, ты просто обязан выбраться, — Мариночка превратится в воспоминания. И любовь к ней — тоже… Любовь, переведенная в воспоминания, всегда абсолютна, а именно к абсолюту ты всегда и стремился по большому счету. Любовь, переведенная в воспоминания, никогда не предаст тебя, потому что воспоминания никогда не предают. Напротив, они утешают, они кладут легкую щенячью голову на колени и требуют ласки. Они готовы поиграть с тобой в тихие игры, они готовы соврать во благо, они готовы убедить тебя в чем угодно. Например, в том, что те, кого ты любил, любили только тебя… И если в эту благостную картину не вписывается какой-то там сомнительный жаргон — долой жаргон. И если в эту благостную картину не вписывается какая-то там сомнительная грузинка — долой грузинку. А заодно и сомнительное прошлое. Ты всегда будешь помнить только о ее легких руках и тяжелых волосах… И в твоих воспоминаниях ее руки станут еще легче, а волосы — еще тяжелее. И они…
Они — будут только твоими…
— Эй… Ты совсем меня не слушаешь… — будничный и такой прозаичный голос Митеньки донесся до Никиты как из бочки.
— Почему не слушаю? Слушаю…
— Это хорошо, — неизвестно чему обрадовался Митенька. — А вот теперь слушай внимательно. Об этом не знает никто. То есть — вообще никто. Я бы и сам предпочел об этом не знать… Хотя, если честно, то мне от этого знания ни холодно ни жарко. Тем более что следствие уже прихлопнули.
— Что ж не сообщил? — поинтересовался Никита, с трудом отрываясь от мыслей об абсолютах.
— Меня это не касается… У меня своих геморроев полно. А тебя это позабавит… Помнишь ту ночь, когда ты приволокся ко мне с Пятнадцатой?
— И что?
— А вот что…
Митенька открыл ящик кухонного стола, доверху набитый всяким хламом: вилки, ложки, консервные ножи, полиэтиленовые крышки, мумифицированные тушки тараканов, ссохшиеся головки чеснока, противоблошиные ошейники, заляпанные жиром брошюры самого провокационного содержания: от сектантской «Сторожевой башни» до устава Партии пенсионеров. Никиту всегда умиляли эти залежи, он был просто уверен: стоит хорошенько покопаться в этой куче барахла — и на свет явятся неизвестные фрагменты давно утерянной Янтарной комнаты. А так же отбитый нос Сфинкса из Гизы, унесенный в неизвестном направлении наполеоновскими солдатами…
Интересно, что на этот раз извлечет на свет божий Митенька?
Пока Никита размышлял об этом, Митенька вытащил из стола крошечный прозрачный пакетик и повертел им перед носом приятеля.
— Ты знаешь, что здесь?
— Понятия не имею…
— А ведь это твоя вещица… С Пятнадцатой линии…
Сколько Никита не вглядывался в содержимое пакетика, он так ничего и не увидел. Пакетик был восхитительно, обворожительно, сногсшибательно пуст.
— Оригинальная вещица, — осторожно заметил Никита. — Очень оригинальная…
— Я тоже так подумал… Учитывая место, где она к тебе прицепилась…
— И где же она ко мне прицепилась? — Никита все еще не понимал, куда клонит Митенька.
— Я так думаю, что в спальне… Той самой… Где ты нашел второе тело…
Он наконец-то раскрыл пакетик, Митенька. И, покопавшись там неуклюжими пальцами, вытащил самый обыкновенный волос. Светлый и длинный, теперь понятно, почему он не просматривался в крошечном куске целлофана.
Митенька повертел волос в руках, расправил его и даже подергал за концы.
— Узнаешь? — спросил он.
— Нет.
— А зря. Его я снял с твоей куртки. А знаешь, что самое интересное?
— Что?
— Это ведь искусственный волос.
— Что значит — искусственный?
— Искусственный — значит ненастоящий… Волос из парика, одним словом. Мариночка носила парики?
— Не знаю, — стушевался Никита. — Вроде нет… Вроде у нее были свои волосы…
— У нее были свои волосы. Я навел справки. У нее была роскошная шевелюра… Густая… почти львиная… И-эх, не мне досталась…
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего. Просто хочу уточнить. Ты ведь в тот вечер нигде больше не был, я так понимаю? Кроме этой гребаной Пятнадцатой линии…
— Нет, — Никита все еще не мог сообразить, к чему клонит Левитас.
— И знакомых трансвеститов у тебя нет, так?… И плешивых воздыхательниц ты к «Прибалтийской» не подвозил…
— А кто такие трансвеститы?
Левитас метнул на Никиту полный иронии взгляд.
— Ладно, проехали… деревня!.. Так что, по всему выходит, что эту бациллу ты подцепил у Корабельникова. А теперь смотри… Марина Корабельникова была почти натуральной блондинкой… Ее… уж не знаю как назвать… подружка… телохранительница… коротко стриженной брюнеткой.. Ты у нас тоже… коротко стриженный брюнет… Из трех возможных вариантов ни один не сработал. Тогда чье же это добро, позволь тебя спросить… А?..
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ДЖАНГО
(продолжение)
…Похороны Марины Корабельниковой были на удивление малолюдными. Респектабельными и сдержанно-аристократическими. Они удивительно шли такому же сдержанному сентябрьскому дню: застенчивое солнце сквозь еще не поредевшую листву, застенчивый молодой батюшка с пухом на щеках и несколько самых близких Корабельникоffу людей.
В их число попали и Никита с Нонной Багратионовной.
Конечно же, стоило только Kopaбeльникoffy приподнять тяжелые веки, как толпы соболезнующих затоптали бы все могилы в радиусе километра, а сочувственные венки с сочувственными лентами можно было бы грузить составами, но… Пивной барон так тщательно оберегал свою частную жизнь, что решил не делать исключений и для частной смерти.
По странной иронии судьбы, Марину Корабельникову решено было похоронить на Ново-Волковском кладбище. Там же, где чуть больше года назад первые комья земли упали на маленький гроб Никиты-младшего. Вот и сейчас Никита никак не мог сосредоточиться на панихиде: он все думал о том, что его сын тоже здесь, совсем неподалеку, и они с Kopaбeльникoffым уравнялись теперь и в смерти. Он не так часто бывал на могиле сына, но раз в месяц обязательно выбирался: поменять цветы, прибраться за оградой и просто посидеть, касаясь онемевшей рукой могильного камня. Ни о чем не думая и думая обо всем. Они ни разу не приезжали сюда вместе с Ингой, каждый раз — по отдельности. Это даже нельзя было назвать очередностью, просто и Никита, и Инга знали, когда нужно приезжать. И лишь однажды они едва не столкнулись у могилы. В тот день — ослепительно, медово, жасминово летний; из тех ласковых дней, которые так любил Никита-младший, — в тот день какая-то неодолимая сила привела Никиту на кладбище. И возле могилы он увидел Ингу. И не решился подойти, так и стоял в отдалении, глядя на жену, с прямой спиной сидящую перед выбитой на черном граните надписью: «Сынуле… родненькому… мама»… Инга сама заказывала надгробную плиту — и Никита на этой плите упомянут не был, ничего страшнее и быть не могло, ведь Никита-младший любил… Любил его, своего папку… Ничего страшнее и быть не могло, но Никита смирился и с этим. Он смирился, он не подошел к Инге в тот ослепительно, медово, жасминово летний день. Он уехал тогда (в конторе его ждал Корабельникоff). Он уехал, а Инга осталась. Она сидела там подолгу, не то что в начале, в первые месяцы, когда все еще не хотела верить в смерть Никиты-младшего. Тогда она вообще не появлялась у могилы. Должно быть, просто сказала себе: мой сын не мертв, так что же мне делать на кладбище? Потом, когда пришло осознание того, что мальчик никогда больше не вернется, и не разбросает игрушки по всей комнате, и не будет просить «Лего», стоит им только выбраться в ДЛТ…