обругала, назвала неблагодарной. Маргарита ее поддержала, и Ноэль схватила сумку и ушла. Диане стало нехорошо, и она опустилась на кровать. Альма была права — она просто врет себе, делая вид, будто может сохранить мир в их семье. Она взяла мать за руку.
— Не принимай слишком близко к сердцу. Она просто напугана.
— С ней что-то не так. Уверена, все из-за Нельсона.
— Мам, каждый раз, как с Ноэль что-нибудь не так, ты винишь в этом Нельсона.
— И в девяносто девяти процентах случаев оказываюсь права.
Маргарита тяжело вздохнула и слезла с окна.
— Знала бы, что мы тут собираемся на конференцию по вопросам состояния Ноэль, осталась бы в Лос-Анджелесе.
— Она твоя сестра, — сказала Лэйси-Мэй.
— И пуп вселенной. Давайте-давайте, придумывайте, как будете ее спасать. Как вернусь, расскажете мне, чем я могу помочь моей обожаемой сестре.
Маргарита склонила голову, как святая, положив руку на сердце, затем развернулась и тоже ушла.
Лэйси-Мэй чуть не плакала от того, как легко дочери ее покинули. Они же видели ее в больничной робе, с иголками в руках, и все равно она не заслужила их сочувствия. Ей хотелось взвыть: «Что я такого сделала?», чтобы Хэнк обнял ее. Диана бы стала утешать ее: «Ничего, мамочка, ничего». И она могла бы сказать: «Детей невозможно контролировать, их можно только любить» или «Они вырастают, кем вырастают, ничего не поделаешь». Но все это ложь. Она столько всего могла бы сделать иначе. Могла бы остаться с Робби; могла бы вообще не участвовать в школьной кампании; могла бы полюбить и принять Нельсона; могла бы оставить своих дочерей в покое. Вот только заставить себя пожалеть о том, что не сделала все иначе, она не могла. Она их мать, она старалась пользоваться своим влиянием им во благо. Будь у нее возможность прожить все заново, она не поменяла бы ничегошеньки.
Когда Диана вернулась в сад, Альма стояла снаружи и возилась с провисшей растяжкой. Альма отрезала и перевязала веревку, чтобы натянуть ее.
— Твоя собака тут, — сказала она. — Голубоносый питбуль. Я перевела ее к маленьким собачкам, и она выглядит довольной. Пока все ведут себя хорошо.
— Хотела бы я то же самое сказать про Вентура и Гиббсов.
— Все так плохо?
— Надо найти моего отца. Врачи наконец сообщили диагноз.
— Она умирает?
— Не знаю. Там столько цифр. Даже если сорок процентов пациентов выживает, это не значит, что у тебя сорок процентов шансов выжить. Тут либо ты умрешь на все сто, либо нет.
Альма отложила плоскогубцы и обняла Диану. Диана уткнулась лицом ей в плечо, вдохнула запах ее пота, чуть металлический, запах ее цветочного геля для волос, густой запах ее подмышек. Они отстранились, и Диана увидела, что Альма почти плачет.
— Я знаю, сейчас не лучшее время давить на тебя. Но если твоя мать никогда не узнает, кто я на самом деле, это разобьет мне сердце.
— Я не могу сейчас об этом говорить. Это слишком.
— Хорошо. Тогда вечером.
— Я больше не смогу пробираться к тебе тайком. Маргарита будет спать со мной на диване, она заметит, если я исчезну.
Альма отпустила ее и нахмурилась.
— В этом списке людей, которым нельзя про нас знать, все твои родственники до единого?
— Это не очень большой список.
Альма опустила глаза на свои кеды, измазанные грязью. Когда она снова взглянула на Диану, ее лицо изменилось. Оно смягчилось, но в то же время как будто замкнулось, и Диана подумала, что это, возможно, тот момент, когда она начнет терять Альму, что через некоторое время она сдастся и уйдет.
Альма заговорила тихо — лицо наполовину в тени, на запястье накручена ржавая проволока:
— Эта жизнь принадлежит нам, только если мы захотим. А так она принадлежит им.
10. Сентябрь 2002 года
Пидмонт, Северная Каролина
Желающих поступить в Первую школу оказалось гораздо больше, чем все ожидали. Некоторые говорили, что новые ученики не справятся, когда поймут, что от них требуется: неудобное расписание автобусов, ранние подъемы, неловкость за то, что ты новичок. Но школу заполнили под завязку — двести новичков на четыре класса, — и Джи чувствовал их, других детей, бродя по коридорам, узнавая одноклассников по начальной школе в столовой, на физре, где все черные мальчики, оставленные на шестой урок, объединились в отдельную группку. Они вместе переоделись в раздевалке, вместе пробежали по кругу и разделились, только когда тренер поделил их на команды.
На уроке английского у мистера Райли было не так много новеньких, хотя Джи не знал наверняка. Он знал, что белые дети тоже участвовали в программе, но они не выделялись настолько. Помимо себя он насчитал двоих: девочку из Камбоджи, которая сидела на последнем ряду и строчила стихи в тетрадке, и девочку из Сальвадора, которая собрала свой пышный пучок так, чтобы закрывать им лицо всякий раз, как мистер Райли вызывал кого-нибудь по желанию. Джи тоже сгорбился за партой и натянул на лицо капюшон. Все трое старались спрятаться.
На дом мистер Райли задал первую сцену первого акта пьесы Шекспира. Джи читал и перечитывал строчки, но ничего не понимал. Он знал, что он такой не один, потому что почти весь урок они перечитывали отрывок и переводили его. Мистер Райли задавал вопросы, а потом сам отвечал.
Джи понял, что мистер Райли спросит его до того, как это случилось. Почему-то этот учитель как-то особенно к нему относился. Он вызывал его к доске делать конспект чаще, чем остальных; он просил его читать вслух, хотя Джи нарочно читал как можно тише, чтобы его больше не вызывали. Когда Джи смотрел на него на сцене на собрании, он был заинтригован этим черным учителем, таким спокойным по сравнению с остальными взрослыми, перекрикивавшими друг друга. Теперь он видел, что дело не в хладнокровии; мистер Райли оказался подделкой. Он улыбался ученикам, даже когда они не делали ничего выдающегося; он в отличие от большинства учителей носил галстук; между уроками он проходился щеткой