покачала головой Гинте. — Ведь всего второй раз в жизни приехал. 
Потом мы поговорили о родне, словно по заупокойному списочку помянули всех, и Гинте отправилась на кухню, вытащила штепсель из розетки, и сразу погасли двести свечей.
 Мы лишь теперь заметили, что над нами полная луна. И все окрест тоже словно только теперь заметило ее — все дворы одновременно затаили дыхание, стряхнув остатки праздничного веселья, и рыбцы заскользили в медленном и чистом потоке Муши.
 Гинтин муж спросил:
 — На кой черт они нужны, праздники? Колесо и так быстро вертится. Прихожу на урок и уже со страхом жду звонка.
 — Боитесь, что не успеете поведать о Бруте? — усмехнулся я.
 Он внимательно посмотрел на меня.
 — Почему именно о Бруте?
 — Все тираноубийцы — личности, придающие пикантность истории.
 — Брут был всего лишь натравленной собакой, — спокойно произнес мой собеседник. — Цезарь сам виноват, что вышел на улицу без палки.
 С минуту мы молчали. Может, ему не понравился мой тон? Однако он нарушил паузу:
 — Думаешь, у Витаутаса не было палки, чтобы прогнать Йогайлу? Хотя правда палки — временная правда…
 — Витаутас сам был из породы хищников.
 — А если нет? Мне еще в студенческие годы подумалось: а не собирался ли Витаутас променять палку на корону?
 Я возразил, что это не в стиле Витаутаса. Это другой жанр. Уже не история.
 Теперь усмехнулся он.
 — Ты так думаешь? А представь себе, что ты — первый. Не было до тебя ни Длугоша[2], ни Нарбутаса[3], ни «Хроники Быховца». Еще не запатентована ни одна трактовка, не создан стереотип. Ты — вольная птица, и тебе необходимо ответить, почему, к примеру, Витаутас решил короноваться именно в Тракай. Почему не в Луцке, не в Киеве? Не в каком-нибудь волынском замке, до которого он бы преспокойно добрался никем не узнанный? Хватило бы нескольких верных татар, чтобы сбить со следа Йогайловских ищеек и привезти туда корону. Или повернем так: что произошло бы, не будь псы Йогайлы столь усердны?
 — История позволяет судить об этом моменте однозначно.
 — История ни о чем не судит. Судят Длугош и Нарбутас. Ты. Я. А не история.
 — Однако факты…
 — Совершившиеся факты — возможно, хотя гораздо реже, чем ты полагаешь. А несовершившиеся! История — это банк нереализованных возможностей, именно в них человеку зачастую приходится искать моральную компенсацию.
 — И вы нашли ее, размышляя о несостоявшейся коронации?
 — Мне кажется — да! Я подумал: получись все так, как хотел Витаутас, Литва вернулась бы в свои берега. Пришел бы конец наводнению.
 — Литва — коронованная, получившая благословение папы — и в свои берега?
 — Витаутас вернул бы. К тому времени он уже обрел настоящую мудрость.
 — И когда же вы все это придумали? — спросил я.
 — Тогда, когда у меня было много времени для раздумий, — ответил Человек, Который Страдал по Литве.
 Это был первый намек на одиннадцатилетнее затворничество в погребе. И единственный. Едва уловимый гул, подобный слуховой галлюцинации.
 — Может, пойдем? Гинте небось уже постелила.
 Я ответил, что посижу еще.
  История ни о чем не судит?
 Ночь была такой тихой, что мне было слышно все-все: и как течет по своей долине Муша, и как стареют яблони в заброшенном саду несуществующего хутора.
 И как человек любит Литву и как Литва любит его.
 Казалось, слышалось дыхание той молодой женщины с большим животом, которая, наверно, все еще медленно и осторожно сквозь лунную ночь поднималась на холм с километровым столбиком, охваченная усталостью и блаженством.
 И другие гости серебряной свадьбы возвращались в свои дома, в негромкую свою жизнь — тихое выращивание ржи, немое обожествление лесов и полей, огня и воды, невысказываемое громко понимание, заступничество и сочувствие друг другу.
 Восток уже светлел.
 История ни о чем не судит?
 Я пытался разобраться в том, что так долго дразнило мое воображение.
 Искал истоки легенды, ее материальное обличье — в вещи и слове, ее первооснову, некий священный гроб, пусть забытый, пусть истлевший и лопухами под оградой заросший, но не разбитый и не рассыпавшийся в прах, искал, даже не предполагая, что в то утро пятидесятого, когда Человек, Который Страдал по Литве, вышел из погреба, легенда раздвоилась. Когда сбросил он белые монашеские ризы и явился перед обитателями Тарпумишкяй в полосатом мирском пальтишке, от которого разило нафталином. Именно в то утро на холме с километровым столбиком раздвоилась легенда, перешла в иное качество, получила другое обличье.
 Вечером на вершине холма явилась во плоти реальная основа легенды — растранжиривший огонь своей души гений — Ренуар с высохшей рукой, оглохший Бетховен, уже переливший свою душу в Девятую симфонию. Гениальность — временный режим души. Гениальность методически — удар за ударом — убивает самое себя, пока Человек, Который Страдал по Литве, не превращается в обыкновенного учителя древней истории тарпумишкяйской восьмилетки. Гений превращается в человека. А может, это и есть предел стремлений гения? Дорого же платит он за теплую лунную ночь в Тарпумишкяй и кувшин домашнего пива на столе.
 Вдруг мне пришло в голову, что я в это не верю. В оглохшего Бетховена за кувшином домашнего пива. Оглохшего, но живого. Мне пришло в голову, что это и впрямь похоже на галлюцинацию. Реальное пространство, реальные предметы, даже их пропорции ни чуточки не искажены, но в распахнутое окно вдруг влетает крохотный ангел. Влетает словно бы извне, а по правде сказать — из меня самого. Родившийся во мне, он заслоняет часть мира — оглохшего Бетховена за кувшином домашнего пива, и на холме с километровым столбиком появляется не человек, а голова лошади, и из лошадиных ноздрей вырывается белый пар. И лежит в санях на соломе Человек, Который Страдал по Литве, — без шапки, заиндевевший и окоченевший. А если это видение и есть моя трактовка? Ведь сужу я, а не история.
 В тот вечер герой легенды погиб, жители Тарпумишкяй поделили между собой его священные останки, а реальный человек превратился в персонаж бытовой драмы. Жизнь продолжалась, в лесах оставалось все меньше волков и бандитов. А на холм со стороны Пасвалиса вышел совершенно новый человек. Женился на учительнице начальной школы. И начал преподавать сам. Был он человеком добрым — сочувствовал соседям в трудный час и в страду охотно приходил на помощь, жил негромко, но честно, вот только детей не нажил.
  Почему Витаутас решил короноваться именно в Тракай? Почему не в Луцке, не в Киеве? Не в каком-нибудь волынском замке, до которого он бы преспокойно добрался, никем не узнанный? Что произошло бы, не будь псы Йогайлы столь усердны?
 В чем вопрос? Каждому литовцу ясно.
 Литва вернулась бы от Черного моря в свои