мама озиралась по сторонам и спрашивала:
— С чего это тебе так весело?
Наконец сани выбрались на опушку, с вершины холма завиднелось красное кирпичное строение, окруженное голыми деревьями. Хорошо помню, что мать только тогда спросила:
— Красивые здесь леса, правда? — но тон у нее был сердитый.
— Кто его знает, я и шагу в них не ступила с дороги, — усмехнулась Гинте. — Терпеть не могу запаха самогона, а там, сдается, сплошной пир.
— А может, уже похмелье? К тебе не заглядывают?
— Изредка. Был один такой, обещал обождать, пока у барышни учительницы титьки отрастут поболе, но, говорят, кокнули его. — Гинте снова засмеялась.
— А тебе весело?
— Веселее, чем вчера, — буркнула Гинте.
У нее тоже был сердитый голос.
Красное кирпичное строение и было Севером.
Здесь располагалась тарпумишкяйская начальная школа, построенная еще в царские времена, в комнате Гинте стояла белая кафельная печь с гипсовым Пушкиным в нише, а другая часть дома была классом, просторным и холодным во время каникул, и еще были здесь заметенные снегом сени, в сенях — школьный книжный шкаф.
Я обшарил закоулки, заглянул даже в хлев, тепло пахнувший скотиной, сеном и навозом. Зачем? Может, искал, где растет то северное древо, чей недобрый аромат отравляет наш дом в Паневежисе? Лес синел тут же, за садом. И оттуда вовсе не несло самогоном, а веяло морозом и покоем, которого не нарушали ни люди, ни звери. Вдалеке лошадь тащила по белому полю сани с гробом. Хоронили, как я уже знал, старого человека, прожившего чуть ли не сто лет. За санями брела небольшая группа черных фигурок, среди них и моя мать с Гинте; я, навалившись на забор, старательно прислушивался, но так и не услыхал, чтобы кто-нибудь плакал.
Вернулись они обе, шагая прямо по снежной целине, впереди шел какой-то мужик с ведром. Он поставил его в кухне на лавку.
— Пусть барышне учительнице будет маленько бражки на Новый год, — сказал он и не особенно упорствовал, когда ему предложили выпить на дорогу кружечку-другую.
Он все поглядывал на мою мать и не хотел уходить, поэтому зачерпнул еще кружку и весело сказал:
— Где только ни побывал мой дедушка. И в России во время революции, и в Аргентине, а помер все равно в Литве, силен, а?
Я попросил разрешения посмотреть книги в шкафу, меня одели, как для гуляния, и выпустили в сени.
Книжный шкаф был слегка запорошен снегом, и на нем жались друг к дружке большие и грустные люди. Я и теперь вижу, как замерзший Вайжгантас прислоняется к Толстому, а Майронис — к окоченевшему Гете, только Пушкин был в гордом одиночестве и в тепле — в комнате Гинте. Я тогда не ведал еще, что время от времени классики становятся беспомощными и ничего другого им, занесенным снегом и окоченевшим, не остается, как только жаться друг к другу, словно они безоружные, попавшие в окружение солдаты. И к книгам я в тот раз не осмелился прикоснуться. От них тоже веяло лишь холодом и покоем.
Красное солнце опускалось за холм.
На кухонном столе лежали деревенская колбаса, масло, белый хлеб, гипсовый Пушкин смотрел из комнаты, как две сестры пьют поминальную брагу и морщатся. Я поужинал, улегся, Гинте прикрутила лампу. За окном, меж голых деревьев, засветился месяц. Было тихо-тихо, кто-то неслышно бродил за стенами по сугробам, одинокий и замерзший, а может, вовсе никого там и не было. Гинте включила батарейный приемничек. Били куранты, Ворошилов произносил речь, а кто-то ступал по сугробам, все ближе и ближе. Ворошилов пожелал всем счастливого Нового года, мать подошла к окну и спросила:
— Может, не придут?
— Кто их знает, — отозвалась Гинте. — Лучше давай-ка выпьем еще по одной.
Забулькала брага.
— У меня уже все кругом идет.
— Я тоже пьяная.
— Наверно, не придут.
Оседлал коня гнедого,
Оседлал коня гнедого,
Оседлал коня гнедого, —
А в руках — уздечка…
По дому растекался ядовитый запах северного древа. Кто-то топтался в саду, и от него разило самогоном. Мама и Гинте напевали тихонько, и я, почувствовав себя одиноким и покинутым, выскользнул к ним в кухню и зачерпнул кружечку поминальной браги.
Далеко скакать от дома,
Далеко скакать от дома,
Далеко скакать от дома,
Вдруг не доберуся…
Ноги ослабели, зато в глазах посветлело, кто-то, воняющий самогоном, убежал прямо по снегу в сторону леса, я прекрасно видел в темноте все углы и точно знал, что поблизости нет того северного древа, которое совсем было распустило почки.
Добрый у тебя жеребчик,
Добрый у тебя жеребчик,
Добрый у тебя жеребчик, —
Донесет, как ветер…
Мы пели уже втроем, я, видимо, громче всех, потому что меня все время одергивали. Не могли они понять, что весело и под хмельком перетерпел я тогда ночь, во время которой «укрепилась власть».
Мама, вытирая посуду, так и сказала в новогоднее утро:
— Может, не станут больше шастать? Власть укрепилась, на что им теперь рассчитывать?
Потом спросила Гинте:
— Куда это ты удрала на рассвете?
— Скотину посмотреть.
— Что-нибудь стряслось, что так задержалась?
Гинте засмеялась, подхватила помойное ведро и выскочила во двор.
Я оделся и пошел следом.
Утро было холодное и тихое — первое утро укрепившейся власти. На яблоне сидела стайка снегирей, я стукнул черенком метлы по стволу, они вспорхнули, но отлетели недалеко — на другую яблоню — не птицы, а красненькие яблоки.
— Доводилось тебе когда-нибудь видеть маленького мокрого теленочка?
Гинте в тулупе и валенках стояла у хлева, держа в руках большую охапку сена, ну какая она там учительница?!
— Скоро увидишь, может, еще этой ночью.
— А почему он будет мокрым?
— Думаешь, ты на свет сухим появился?
— Пойду книги полистаю, — засмущался я.
Одной из книг в шкафу явно недоставало. В этом месте зияла черная щель. Потеряв товарища, классики были растеряны, покосились, в их шеренге чувствовалось тревожное ожидание — неужто началась мобилизация классиков? Я вспомнил того ночного бродягу, от которого несло самогоном, выскочил во двор и, проваливаясь до колен в сугробах, обежал вокруг школы. И в самом деле — были следы. Они тянулись от дверей школы к дыре в садовой ограде, а за ней — через поле, в сторону далекой усадьбы. Там из трубы прямо в небо поднимался дымок.
— Приходили! — закричал я, вбежав на кухню.
— Кто приходил? — спросила мама.
— Воры! Книгу унесли.
— Что унесли?
— Книгу!
— Только одну?
Вошла Гинте и стала накрывать стол к обеду. Мама помогала