С воспитанием дядя начал уже в первую же ночь. Я оказался без своего соломенного тюфяка, потому что одному из его приятелей пьяным вечером сделалось холодно, и он бросил мой тюфяк в огонь, а потом и тюфяк Гени. Но дядя Алисий не предложил сдвинуть два тюфяка вместе – ведь где могут спать двое, могут разместиться и трое; а он сказал, что это как раз хорошее упражнение для меня: я должен отнестись к этому как к началу моего обучения. Солдат, дескать, должен уметь спать и на голой земле, даже если под головой у него дохлый ёж вместо подушки. На следующий день я набил новый соломенный тюфяк для себя, но мне это не помогло, потому что снова явились двое друзей Алисия. У меня больше не было места в доме, и соломенный тюфяк мне тоже пришлось оставить. Я ушёл ночевать к Полубородому, что было совсем не плохо, но там я не чувствовал себя как дома. Было бы справедливее, если бы из дома услали Поли, но ему никогда не приходилось уходить, и он всегда уютно устраивался в гнезде. Но справедливость, как я понял, дело скорее для проповеди, чем для действительности.
Когда Полубородый дома, это легко выдержать, мы играем в шахматы, а если кто приходит с жалобой на недуг, Полубородый мне потом объясняет, почему он составил лекарство именно так, а не иначе. Но часто я остаюсь один, потому что Полубородый много времени проводит у кузнеца Штоффеля в Эгери, уж не знаю, что они там всё время обсуждают – теперь, когда нога Гени, наконец, полностью готова. Когда я один, я упражняюсь в игре на флейте, которую мне подарил солдат, пару песен я уже знаю: «Что глядишь так грустно, милая моя» и «Если б я был император-король».
Но даже когда мы спим у разных очагов, дядя Алисий не оставляет меня в покое. Сегодня утром солнце ещё как следует не взошло, а он уже стучал в дверь и велел мне немедленно выйти. У меня ещё глаза не разлепились, я вышел, и там действительно стоял Алисий, голышом, как Адам на картине в церкви Заттеля, только без фигового листка, как будто было обычным делом разгуливать по деревне без одежды. Он приказал следовать за ним к деревенскому ручью, потому что ничего не закаляет будущего солдата лучше, чем купание в холодной воде. Если дядя Алисий что-нибудь взял себе в голову, то лучше даже не пытаться возражать, он тогда становится грубым, и в конце концов приходится делать то, что он велит. И я засеменил за ним вслед, но на мне была рубашка. Я думаю, что ничего вообще не стыдиться – это тоже доблесть, которой солдату надо научиться.
Голую спину дяди Алисия я до этого никогда не видел. К моему удивлению, у него там был знак, не нарисованный, а врезанный, так что тонкие шрамы складывались в картинку. Алисий говорит: когда ему вырезали этот знак, он даже не поморщился, настоящий солдат должен уметь выдерживать такое.
– Поли умоляет, чтобы я сделал и ему такой рисунок из шрамов, – сказал он, – но это не для новичков, такой почётный знак получаешь только после первого боя.
Он спросил, могу ли я разобрать, что там изображают его шрамы, и я сказал:
– Две летучие мыши одна поверх другой.
Ответ обошёлся мне в оплеуху, потому что Алисий сказал, что я над ним насмехаюсь, но для меня картинка действительно выглядела именно так. Человека, который врезал рисунок в кожу дяди, брат Бернардус в монастыре не допустил бы нарисовать даже вензель в рукописи, но, наверное, он надеялся, когда вырезал: кто же может увидеть рисунок на собственной спине? То, что я принял за летучих мышей, должно было изображать нечто более благородное.
– Двойной орёл – это герб графов фон Хомберг, – объяснил дядя Алисий, – а Вернер фон Хомберг был нашим командиром, таким, какого нечасто встретишь, в бою всегда впереди, а чтобы урывать у солдат часть их жалованья, как это делают другие, ему бы и в голову никогда не пришло.
Воспоминание о фон Хомберге сделало его разговорчивым, он продолжал мне всё больше рассказывать об этом чудесном звере из рода командиров; что он с солдатами разговаривал как с ровней, не сверху вниз, как другие, и что у костра иногда пел им песни, он и этим был знаменит, среди благородных дам ещё больше, чем среди солдат. Позднее они, к сожалению, получили другого командира, потому что король назначил фон Хомберга своим наместником в Ломбардии, это было очень жаль, но солдат должен мириться с невзгодами, а приказ есть приказ. Но для него фон Хомберг как был командиром, так и остался, как раз теперь, когда он снова дома, король назначил его фогтом имперских земель Швиц, Ури и Унтервальден, он и сейчас остаётся фогтом, хотя новокоронованный император заболел этой лихорадкой и помер.
Пока он мне всё это рассказывал, мы уже давно стояли на берегу деревенского ручья, и по мне пусть бы он так и продолжал рассказывать; пока он говорит, мне не надо лезть в воду. Но потом он вспомнил, зачем мы сюда пришли, и тогда уже не было никакой пощады.
Ручей не глубокий, и я думал, по икры уж как-нибудь выдержу, но дядя Алисий продемонстрировал, как надо, лёг плашмя в воду и при этом фыркал, как конь, который хочет показать другим своё превосходство. Мне пришлось всё это повторять за ним, ничего не помогло, он ещё и голову мою утопил под воду, так что у меня во рту потом оказались мелкие окатыши. Ручей был ледяной, а поскольку мокрая рубашка у меня прилипла к телу, а тут ещё подул холодный ветер, я потом дрожал так, будто меня била трясучка. Если дядя Алисий ничего опять не преувеличил, если правда, что лучшие солдаты каждый день принимают такую ванну, то мне удивительно, что они не замёрзли насмерть ещё до самой первой своей битвы. По дороге назад в деревню нас видели несколько человек, но притворились, что даже не заметили голого Алисия, настолько все его боялись.
Итак, я снова в деревне, но не по-настоящему. С мальчиками моего возраста меня уже не тянет играть, а до взрослых я ещё не дорос, хотя дядя Алисий меня всегда вовлекает, когда у него гости.
– От старых солдат всегда научишься большему, чем от самых учёных профессоров, – говорит он.
Но от его друзей можно научиться только пьянству, а за те песни, какие они поют, наша мать вымыла бы им рот отваром галинсоги.
Это уже странно: так долго я мечтал вернуться домой, а теперь мне не по себе всякий раз, как ступаю на порог родительского дома. Мне тогда стоит отдельных усилий просто здесь быть, не то что принадлежать этому месту по-настоящему, но никак не получается, а то, что произошло вчера, было совсем уж плохо. Хотя дядя Алисий в виде исключения сильно меня хвалил.
Сорок первая глава, в которой рассказывается о шведах
Мне запомнилось, что их было четверо, но на самом деле их было, конечно, пятеро, если считать Поли. Но он по-настоящему не считается, поэтому дело и дошло до спора.
Трое приезжих на самом деле не все были военными камрадами дяди Алисия; он принимал каждого, кто был в Италии, и среди тех, кто возвращался домой, шла молва, что есть по дороге такой гостеприимец, которому не надо платить за постой. Только на вино приходилось потратиться; всё скопленное Алисием ушло монахиням в госпитале, а если бы и был у него сундук денег – но у него не было, – он бы давно опустел до самого дна, на котором нарисован сторожевой пёс. Но я не думаю, что этот магический пёс действительно охраняет богатство, для этого мой тайник в могиле Голодной Кати куда надёжнее.
Те трое и дядя Алисий походили друг на друга – не так, как родственники, а так, что было заметно: они все из одной конюшни. Солдаты сидят иначе, чем обычные люди: спиной к стене и расставив колени, как будто только что завоевали себе это место и не отдадут врагу ни вершка. Поли подсел к ним на лавку, но они не потеснились ради него, так он и сидел на краешке, свисая с него половиной зада. Ему было неудобно, но он делал вид, что всё наилучшим образом. Но я-то знаю его лицо и вижу, когда он притворяется.
Если встретишься с одним из таких солдат на улице, всё равно с каким, лучше отступить в сторонку, в грязь и в лужу, чем оказаться слишком близко к нему; а окажись они все вместе перед монастырским подвалом с припасами, то келарь, который обычно стережёт свои бочки так, будто это его родные дети, добровольно распахнул бы перед ними дверь, ещё и поклонился бы перед ними.