— Иногда я здесь ночую, если срочная работа подвернется, — сказал Миша, заметив, что я рассматриваю галстуки.
— Я думал, тебя не застану, — сказал я.
— Сезон еще не начался, мог бы не застать. Но если он начнется, то привет! Ведро хватай, афиши, запрягут! Сам знаешь.
— Знаю.
— Добыли работенку, а времени в обрез. Сезончик поджимает, и заказчики торопят. Молотим, брат, вовсю, сам видишь.
— Вижу.
— С утра сидим и шпарим.
— И много нашпарили?
— А мы пока не считаем.
— Ну и верно, чего считать, — сказал я.
— Деньги будем считать, — сказал Таракан.
Толстый Ахмед оторвался от работы, чтоб съесть хлеб с колбасой, на которые я собирался посягнуть. Не буду я у них просить пельмени, решил я, им самим есть нечего.
Я смотрел на четырех художников. На бледного, даже серого Сашка, который беспрерывно курил. На сосредоточенного Таракана. Жующего Ахмеда. На их стенды. Скучно. Я лег и начал засыпать. Они между собой разговаривали. Тихо ныл о полутоне Таракан. Толстяк доказывал, что цвет обойдется без полутона. Разговор усиливался, и я стал слушать.
— Цвет воздействует на свет, а свет воздействует на цвет, — сказал Сашок.
— Тон, тон, полутон, — твердил Таракан.
— Все правы, — сказал Сашок, — и ты прав, и он прав, ты по-своему, а он по-своему — все люди правы по-своему… Дело в том, что все хорошо, все правильно. А он, может быть, тебя считает неправым. Это тоже спорно, что ты сейчас заявляешь. Ты что думаешь, Рауф себя не считает выдающимся художником? Рауф тоже себя считает выдающимся художником.
— Значит, Рауф абсолютно прав?
— Конечно. Он считает, что делает вещи в мировом русле. Это, знаешь, хорошо, когда каждый себя считает работающим в мировом русле. Иначе и работать нельзя, ну, представь себе, как бы ты работал, если бы считал, что делаешь чушь несусветную!
— А Грунин тоже считает, что он работает в мировом русле?
— Грунин тоже считает, что он единственный художник.
— Все со временем встанет на свои места, — сказал Таракан, — все утрясется.
— Чего утрясется? — спросил толстяк.
— Все утрясется, — сказал Таракан.
— Провалиться мне на месте, он имеет в виду себя, — сказал Сашок. — Я же говорил, что все имеют в виду себя. Не каждый только сознается.
— Если его пейзажи утрясутся, мои тоже утрясутся, — сказал толстяк.
— Во-во, — сказал Сашок. — А сейчас это трудно определить. По-моему, время поставит все на место.
— Что же получается? Выходит, если время пока на место не поставило, каждый болван вправе себя гением называть?
— А почему бы и нет, — сказал Сашок.
— Тьфу! — сказал толстяк. — Но есть же истина? Есть же сейчас большие художники, существуют?
— Есть, конечно.
— Чего же тогда все путаются?
— А ты вот чего путаешься?
— Почему я путаюсь?
— Ведь ты считаешь, что он не то делает, а он считает, что ты не то делаешь!
— А ты считаешь, что Грунин правильно делает?
— Я думаю, он здорово делает, — сказал Сашок.
— А чего там здорово? Чего?!
— То, что он хочет выразить, он выражает очень ясно, по-своему.
— Что же он хочет выразить своими вертящимися углами. кругами и плоскостями?
— Жизнь нашу современную.
— Что, у нас такая жизнь, что ли?
— Ты как-то смешно говоришь, у него свой угол зрения, он смотрит по-своему, а ты смотришь по-своему. Только и всего. Все не могут одинаково смотреть. Было бы ужасно, если бы все одинаково на жизнь смотрели. Вот и хорошо, что он так видит. Вот и хорошо, что он так чувствует.
— Вот и хорошо, что его из института выгнали, — сказал толстяк. — Почему же его тогда из института выгнали?
— Пусть сам работает. Он себя сложившимся художником считает. Государство его насильно учить не собирается, если он учиться не желает, а готов творить…
— Я уже не помню, — сказал Сашок, — на чем мы остановились? Ах, да, на творчестве остановились. Так вот. К вашему сведению, в городе художников Париже государство не скупает подряд картины художников, не заключает с ними договора только за то, что у них дипломы в кармане и они членами Союза состоят. А у нас каждый требует: поскольку я художник, поскольку я Академию или училище закончил — обеспечьте меня работой. Так, будь добр, тогда выполняй заказ, а не хочешь, так нечего и договора заключать, так я понимаю. Художников в Париже пруд пруди. Если там миллион художников, не значит, что каждый — стоящий художник. Пиши себе, твори, хоть на асфальте. Ходи хоть вверх ногами. Пробивайся. Вторую профессию заимей. Да только не так-то легко в Париже выбиться…
— Ты брось мне про Париж. Ты мне скажи: Грунин — хороший художник?
— Я считаю Грунина отличнейшим художником.
— И я считаю его отличнейшим художником, — сказал Таракан.
— А себя ты считаешь отличным художником? — спросил толстяк.
— Считаю, — сказал Таракан.
— Какой же ты отличный художник, если у тебя таракан в голове? Сказал же тебе профессор. Не зря же тебя Тараканом прозвали и из института выгнали.
— Грунина тоже выгнали.
— Значит, у него тоже таракан в голове, — сказал толстяк.
— А у тебя в голове пустота, — возмутился Таракан.
— Удар ниже пояса, — сказал Сашок.
— Неужели вы серьезно считаете Грунина отличным художником? — сказал толстяк. — Ведь вы же реалисты. Неужели вы считаете, что эта кучка, которая возле него вертится, самая передовая? Почему возле нас никто не вертится?
— Ну вот, начал… — сказал Сашок.
— Но выходит так.
— Я, во-первых, не знаю, что там за кучка…
— Ну как же, ты же встречаешься с ними.
— Во-первых, я с ним встречаюсь, а не с кучкой и смотрю его работы, при чем здесь кучка?
— Но все-таки, однако, эти люди, которые возле него отираются, не внушают доверия. Шум поднимают, и больше ничего. Друг друга считают гениальными, ты же видишь, что это не так. Грунин Хашина считает гениальным за его стихи, а Хашин Грунина считает гениальным за его живопись.
— Хашин прочел пару стихотворений, но мы все были пьяными, и я ничего не понял.
— Вы часто бываете пьяными, наверно.
— Да нет…
— Может быть, действительно все приходят пьяными или на месте напиваются, потом вовсю хвалят живопись и стихи.
— Нет, я пришел трезвым, и вообще я не люблю смотреть живопись пьяным, так же как и слушать стихи и все такое.
— Значит, Грунин — великий художник?
— Не знаю, великий он или нет, такими словами нельзя бросаться, но он хороший художник, очень хороший художник.
— Ты ведь сам совсем по-другому пишешь.
— Ну и что? Все одинаково, что ли, должны писать? Я ведь вижу, где плохо, а где хорошо, несмотря на то что у меня манера другая. У нас у трех манера академическая, схожая. Нас так учили, и нам трудно отойти. Грунин отошел от Академии, вот у него и своя манера. Он порвал с Академией и пишет по-своему, никто ему не запрещает.
— Вот ты все твердишь: каждый прав, каждый прав, а сам-то ты имеешь свою линию? Есть у тебя свои понятия, убеждения?
— Я же тебе объясняю. Вот человек делает небольшое искусство или просто зарабатывает, ну и что? Он прав со своей человеческой точки зрения… Нет, я не то…
— Договорился! Разве можно на искусстве бездушно деньги зарабатывать? Ты же сам сказал, что деньги зарабатывать!
— Сколько людей ради наживы работает, сам знаешь.
— На это я никогда не пойду! — сказал толстяк.
— Пусть сколько угодно говорят, что у меня таракан в голове, — сказал Таракан, явно этим гордясь, — но я никогда в жизни на подобное не шел!
— Пусть я буду зарабатывать стендами, — сказал Сашок, — но в компромисс со своей совестью никогда не вступлю.
— Буду писать пейзажи, — сказал толстяк, — со всей страстью, на какую только способен, пусть не покупают!
— А если купят? — спросил Миша.
— А ты молчи, — сказал толстяк.
До сих пор Миша не принимал участия в разговоре. Между прочим, он определил всех на один стенд.
— Приходишь в дом интеллигентного человека, — сказал толстяк, — и видишь на стене в золотой рамке дилетантский мостик через речушку. Пропаганда искусства очень отстает!
— А может быть, у него воспоминания связаны с этим мостиком и речушкой, — сказал Сашок, — начхал он на твою живопись!
— Должно быть живописно! — сказал твердо толстяк.
— Хотя у меня и таракан в голове, — сказал Таракан, — но в квартире должна висеть живопись, а не поделка! Я бы ему написал широко и сочно.
— Чтобы было не узнать то место, — поддел Сашок.
— Не настолько у меня рисунок страдает, — сказал Таракан.
— У всех у нас рисунок страдает… — вздохнул Сашок. — Очевидно, что мы врожденные пейзажисты. Если нам объединиться, создать группу наподобие барбизонцев, уйти в лес, ну, не в лес, а в Мардакяны, в Бузовны… Уйти на берег моря, поселиться на берегу… Еще Ван Гог мечтал объединиться: правда, с Гогеном у него не получилось… — Сашок все знал. Он так и сыпал именами.