бунгало, однако заглянуть туда ненадолго все же было бы интересно.
У Карлайла было красивое вытянутое лицо, волосы – менее желтоватые, чем у Греты, но более волнистые. Он так и не женился и проводил вечера у чертежной доски или за книгой в дубовом кресле-качалке, придвинув поближе лампу с зеленым абажуром. Девушки, сообщал он в письмах сестре, вокруг него были – те, с которыми он обедал в охотничьем клубе «Долина», или его же ассистентки, – но серьезных отношений он ни с кем не заводил. «Я подожду», – писал он, и Грета, держа письмо на свету у окна, думала: «И я тоже».
В гостевой спальне каситы стояла железная кровать, а стены были оклеены тиснеными обоями. Кроме того, там имелась лампа под абажуром с бахромой – Грета опасалась, что она окажется слишком темной. Хозяин колбасной лавки на углу одолжил ей цинковую лохань для бальзама из вина и английской соли; обычно колбасник держал в этой лохани умерщвленных гусей, чьи длинные шеи свешивались через край.
По утрам Карлайл пил кофе с круассаном за длинным столом в передней комнате; его больная нога в пижамной штанине походила на сухую ветку. Поначалу Эйнар тихонько выскальзывал из квартиры, как только ручка на двери Карлайла начинала поворачиваться. Грета заметила, что в присутствии ее брата муж сильно робел. Мимо комнаты Карлайла он ходил на цыпочках, как будто старался избежать встречи в коридоре под хрустальной люстрой. За ужином Эйнар сидел нахохлившись, точно все попытки завести разговор причиняли ему невыносимую муку. Грета гадала, не поссорились ли они – не обронил ли кто-то из двоих резкое слово или грубость? Их будто разделяла невидимая стена, глухое неприятие, причину которого она – по крайней мере пока – понять не могла.
Однажды Карлайл пригласил Эйнара в паровую баню. Оказалось, что она совсем не похожа на купальню у моста Сольферино на Сене, залитую солнечным светом. Баня представляла собой закрытое помещение с бассейном для мужчин, где было много пара, желтая мраморная плитка на стенах и поникшие пальмы в декоративных китайских горшках. По возвращении домой Эйнар тотчас заперся в своей комнате.
– Что случилось? – спросила Грета брата, и Карлайл, глаза у которого покраснели от воды, ответил:
– Ничего. Он просто сказал, что не хочет плавать. Видите ли, не знал, что все купаются голыми. Чуть в обморок не грохнулся, когда это увидел. Он что, ни разу не был в турецких банях?
– Это в нем говорит датская кровь, – объяснила Грета, зная, что лукавит. Кто-кто, а датчане при любом удобном случае рады скинуть с себя одежду и побегать нагишом, подумала она.
Вскоре после приезда Карлайла Ханс заглянул к Вегенерам посмотреть на свежие работы Греты. Картин было две: первая, большая и плоская, изображала Лили на морском побережье острова Борнхольм, вторая – ее же у пышного куста камелии. Фоновый пейзаж на первой картине принадлежал кисти Эйнара, который неторопливо и аккуратно выписал светло-синий летний прилив. Камелия, однако, ему не удалась, поскольку он ни разу не видел ее махровых красных цветков и бутонов, тугих и блестящих, словно желуди. Это был заказ от журнала «Вог» – реклама пальто на лисьем меху из коллекции грядущего зимнего сезона, – и до камелии у Греты доходили руки только поздним вечером. Три ночи подряд она тщательно прорисовывала нежные лепестки и бледную кизилово-желтую сердцевину цветов, пока Эйнар и Карлайл мирно спали и тишину в студии не нарушало ничто, кроме редких вздохов Эдварда IV.
Грета закончила трудиться буквально за несколько часов до прихода Ханса.
– Еще не высохло, – сказала она, подавая кофе и ему, и Карлайлу, и Эйнару, который только что вышел из ванной, и кончики его волос блестели от воды.
– Отличная работа, – кивнул Ханс, глядя на камелию. – Чувствуется восточный колорит. Публика сейчас такое любит. Может, тебе стоит изобразить Лили в расшитом кимоно?
– Не хочу, чтобы она выглядела дешевкой.
– Не делай этого, – произнес Эйнар так тихо, что кроме Греты его, кажется, никто не услышал.
– Я имел в виду другое. – Ханс, одетый в светлый летний костюм, сидел за длинным столом, скрестив ноги, и барабанил пальцами по столу.
Карлайл расположился на бархатной оттоманке, Эйнар – в кресле-качалке. Трое мужчин впервые оказались вместе, и Грета внимательно наблюдала за ними, переводя взгляд с брата, подложившего под ногу бархатную подушку, на мужа, чьи мокрые волосы липли к тощей шее, а затем на Ханса. С каждым из них она чувствовала себя разной, словно с каждым вела свою, отдельную беседу. Пожалуй, так оно и было. А что думали эти трое? Считали ли, будто хорошо ее знают? Возможно, она ошибалась, но в этот момент ею владело чувство, точно каждый из них требовал от нее чего-то своего.
Уважая желание Греты, Ханс прекратил проявлять к ней повышенное внимание и сосредоточился на продаже ее картин. Когда они оказывались наедине – в задней комнате конторы Ханса или в ее собственной мастерской в отсутствие Лили, – Грета, случалось, ощущала на себе его взгляд. И все же стоило Хансу отвернуться, как она невольно начинала рассматривать его широкие плечи и светлые волосы, касавшиеся воротничка. Она понимала, чего хочет, однако заставляла себя отбрасывать эти мысли. «Нельзя. До тех пор пока Эйнар еще…» В груди, лязгнув, смыкались невидимые клещи. Подобных страстей и сердечных волнений она ожидала от Лили, но никак не от себя самой – уже нет, больше нет, и не теперь, когда у нее полно незаконченных портретов и журнальных заказов на иллюстрации, когда муж, прокрадывающийся по квартире, словно тень, слаб телом и мятется духом, когда брат приехал в Париж, неопределенно заявив, что «хочет помочь», а Ханс, сидя за ее длинным рабочим столом и барабаня длинными пальцами по сосновой столешнице, дожидается, когда высохнет краска на камелии, когда Грета нальет ему вторую чашку кофе, напишет портрет Лили в кимоно; дожидается – терпеливо, спокойно, – когда Грета просто упадет в