— Но это же случайность, Бин, — сказала Лола. — Я тебе таких глупостей сколько хочешь могу рассказать.
— Про себя?
— Не про себя, но все равно. У нас все соседки сплетничать обожали, так это же одна из любимых тем была: кто кому чего наворожил. Вечно кого-нибудь колдовкой объявляли. Меня тоже, — улыбнулась она. — Глаза потому что зеленые. Я Муроду, помню, в пятом классе камнем прямо в лоб заехала, чтоб не болтал зря.
— Может, и глупости, — пожала плечами Бина. — Но у меня с тех пор как отрезало. Ну, про любимого того я вообще не говорю — через неделю забыла, как его и звать. Но и вообще… Душу как отрезало, вот что. Какой-то, знаешь, смертный холод. Я даже к бабке потом ходила, лет уже через десять, порчу хотела снять. Надоело несчастной быть!
— И что?
— И ничего. Не помогло.
— Думаешь, это из-за той куклы?
— Не знаю я, Лол. Может, и не из-за куклы. Может, прапрадеды сильно нагрешили, вот оно и гуляет по коленам, несчастье это, кто его знает? — усмехнулась она. — Не совсем же я дура, понимаю, что в жизни и пострашнее есть загадки, чем какая-то детская игра. Да и незачем их разгадывать. Что дано, то и есть, другого не будет.
— Да, — сказала Лола. — Другого не будет.
ГЛАВА 5
За те полгода, что Василий провел в горах, Сталинабад сильно изменился. Он не сразу сообразил, в чем состоит перемена, и только через несколько дней после возвращения, идя по центральной улице под облетевшими декабрьскими деревьями, наконец догадался: город стал более многолюдным, и это было многолюдство приезжих.
— Сонечка, здесь, наверное, нет булошных. — услышал он. — Здесь ведь пекут лепешки.
Это сказала женщина, вышедшая ему навстречу из-за угла. Она держала за руку маленькую черноглазую девочку, очень на нее похожую, и Василий сразу понял, что обе они, мама с дочкой — москвички. Он понял это не только по тому, как женщина произнесла «булошная», но и по всему их облику. Что-то в них было такое, что невозможно было назвать словами и от чего сжималось сердце — так же, как от голоса Левитана, когда он в октябре сказал в сводке Совинформбюро, что немцы подошли к московским окраинам.
Понятно было, что там, под Москвой, готовится огромное сражение — не могли же мы сдать немцам столицу! — а он был здесь, и его пребывание здесь выглядело теперь совершенно безнадежным.
Экспедиционный период был на Памире гораздо длиннее, чем, например, на Эльбрусе, куда Василий ездил на студенческую практику. Но все-таки в конце ноября работы пришлось свернуть: в горах вот-вот должен был лечь снег, и заниматься геологоразведкой становилось невозможно. На базе в кишлаке оставляли только местных сторожей, а все геологи возвращались на зиму в Сталинабад.
Когда начальник партии сказал об этом Василию, тот встрепенулся. Но начальник Тарас Григорьевич, тезка великого украинского поэта, по фамилии, правда, не Шевченко, а Сыдорук, сразу же вернул его к реальности.
— И не мечтай. Ермолов, — сказал он. — Не отпустят тебя, хоть упишись своими рапортами. Вопрос по урану остро стоит, тут не до «хочу-не хочу». Мне через Крюкова кое-какую информацию передали… — Василий вздрогнул, услышав фамилию Елениного мужа. — Что наших, геологов, даже с фронта отзывают, во как! Вроде бы немцы в Судетах уже вовсю разработки ведут, и у американцев планы на это дело тоже серьезные. А здесь, сам видишь, есть урановая руда. Есть! — Сыдорук даже хлопнул ладонью по столу для весомости. — И много ее, и добывать нетрудно будет, можно открытым способом.
Открытым лучше бы не надо, — мрачно произнес Василий. Как он ненавидел сейчас эту проклятую урановую руду, запасы которой, как показывали даже первые результаты геологической разведки, действительно были здесь огромными! — Свойства мало еще изучены, непонятно, как для людей будет, которые рядом с отвалами будут работать.
— А ничего хорошего не будет, — усмехнулся Сыдорук. — Хреновые у урана свойства для людей, что тут непонятного. Но это уже не нашего ума дело. Это стратегическое сырье. — Взгляд его стал тяжелым. — И на его разработку государство никаких сил не пожалеет. Не журись, Василько, — добавил он. — Тут ты фронту больше пользы принесешь, чем с винтовкой. Я тебя сразу отметил — чутьем ты не обижен, парень знающий, голова варит, как золотой горшок. Читал такую сказку? Не журись, не журись, — повторил он. — Перезимуем в городе, отчеты сдадим, планы напишем и опять сюда. А тебе полезно будет.
— Что полезно? — не понял Василий.
— Охолонуть маленько, вот что. Убраться из здешних мест от греха подальше. И подумать молодой своей башкой, надо лезть, куда ты лезешь, или лучше поберечься. Понимаешь, про что я?
Конечно, Василий понимал, о чем говорит его начальник. Но он лучше бы язык себе откусил, чем стал бы обсуждать эту тему. Это и не тема была, а… Ни с кем он не хотел об этом говорить!
Да вообще-то и не о чем было говорить… Когда через месяц после той ночи у реки он вернулся с гор на базу и, конечно, сразу пошел в дом Делагарда, Елена вела себя с ним так, словно ничего между ними и не было. Нет, она не держалась с подчеркнутой холодностью — была приветлива, угощала пловом, который научилась готовить на местный лад, с айвой, расспрашивала о работе. Но глаза ее при этом были непроницаемы, как серебристые слюдяные пластинки, и ее приветливость была для Василия так мучительна, что лучше бы она его ударила. А когда, воспользовавшись минутой, в которую они случайно оказались наедине — именно случайно, потому что Елена все время оставалась в маленькой общей комнате, и здесь же был ее отец, — Василий взял ее за руку, она спокойно отняла руку и сказала:
— Вот что, Василий Константинович, или ты про это забудешь навсегда, или вот тебе Бог, а вот порог.
И, сколько бы он ни приходил потом, вообще не смотрела больше в его сторону, предоставляя ему слушать, как Клавдий Юльевич с обычной своей увлеченностью рассказывает о геополитическом значении Туркестана.
— Не лезь ты к ним, Василько, — повторил Сыдорук. — Обходи ты их на пушечный выстрел с ихними женами. На твой век дивчин и так хватит. Не стоит это дело того, чтоб голову в петлю совать, поверь мне, старику.
— Ничего я никуда не сую, — пробормотал он, отводя глаза. — О чем вы, Тарас Григорьевич?
— Да уж кой-чего кой-куда сунул, это и к бабке не ходи! — хохотнул тот. — Оно и понятно, в твои годы без этого нельзя, и тетка она сладкая, есть за что приятно подержаться, а только… — И, видимо, заметив, как изменилось лицо Василия, торопливо добавил: — Все, Ермолов, через три дня отбываем. Отчет уже можешь обдумывать, и образцы не забудь.
И вот он идет по бесснежным зимним улицам тылового города Сталинабада, и он на этих улицах чуть ли не единственный молодой мужчина в гражданской одежде, и ничего с этим нельзя поделать. Короткое письмо от отца, которое Василий получил три дня назад, было слабым утешением. Отец писал, что на фронт не отпускают и его, потому что он, оказывается, человек большого масштаба и его присутствие необходимо в Москве. В этих словах, написанных четким ермоловским почерком, Василий расслышал такую горечь, как будто отец произнес их вслух, глядя тем своим взглядом, в котором стояло глубокое, никогда не проходившее горе. Константин Павлович писал еще, что отправил Наталью с четырехлетней Тоней под Лебедянь, в деревню Сретенское, где жил когда-то сам. Там был дом его деда, он мальчишкой приезжал туда каждое лето, и поэтому сретенский дом до сих пор кажется ему какой-то надежной защитой, хотя, наверное, теперь это совсем не так, потому что война идет небывалая, опрокидывающая все прежние представления о надежности и защищенности.