А еще, чувствуя накатывающуюся истерику, я не выдержал и, как маленький ребенок, позвонил жене на работу:
— Скажи мне, что мы прорвемся. Не знаю как, но прорвемся. Обнадежь меня…
Эх, мачо, мачо.
Это, наверное, связано с тем, что последние два дня заплохело конкретно. Я испугался. Обратил внимание на то, что стало отказывать боковое зрение. Плохо вижу накатывающие сбоку автомобили. Отвратительное ощущение. Это из-за слабости общей. А может, что-то с башкой. Хорошо вижу белые и красные машины. Серые и черные успеваю засечь в последний момент. Так и хочется попросить о чуде: сделайтесь все машинки красными или белыми… Потому что белое и красное я увижу и увернусь. А черное или серое меня убьет.
Мультфильмовское что-то в этой просьбе. Смешно.
Сидеть дома и не ездить? Не-а… Как однажды сказал один мой знакомый, который часто ездил с похмелья: все будет нормально. Главное — вцепиться в руль.
Труба
Мы с женой шли по длинному переходу Башни смерти на Каширке. У стеклянной стены стояли мужчина и женщина. Женщина плакала. Сутулилась и плакала. Мужчина смотрел сквозь стекло. Или на стекло. У кого-то из них, по-видимому, был обнаружен рак. Каждый из них сейчас пребывал в одиночестве.
Я давно понял, что человек одинок. Одинок всеобъемлюще. Каждый из человеков живет как бы в трубе своего одиночества. Независимо от степени родства. Это проверяется просто: фатальной болезнью. Можно разделить друг с другом радость, покой, любовь и т. д., и т. д. Нельзя разделить удушающий страх и физическую боль.
Мысли об одиночестве радуют меня, когда я понимаю, что наличие в семье смертельно больного человека — это тот еще кайфолом. Такой человек капризен, обидчив, плаксив, истеричен. У него плохая память, он не приносит денег. За ним надо следить, ухаживать как-то. Тягостно все это и противно.
Но тут и приходит спасение в виде трубы одиночества. Всему наступает предел. И здоровый человек в конце концов отвлекается, уходит от пугающих мыслей. У него вырабатывается иммунитет к визгам, пискам, соплям больного. Больной есть больной. Доля у него такая. Пусть радуется, что Бог дал ему испытание. И пусть не свистит зря, а молится чаще. Делов-то.
Поэтому я радуюсь, когда вижу, что средняя дочь кайфует от покупки новой тряпки или валит с друзьями на дискотеку или в кино долбированное.
Я радуюсь, когда слышу, как хохочет моя жена, читая книжку. А в это время в другой комнате меня колбасит конкретно. Или я плачу втихаря от слабости и нудной постоянной боли. Или от страха.
Я радуюсь, когда вижу, что теща увлечена огородом или возней с младшей дочерью, которая вообще пока не догоняет, что происходит в доме.
Я радуюсь, когда знаю, что мама ходит за покупками. Что она увлечена сериалом. Что она гуляет во дворе своего многоэтажного гетто и болтает с соседками.
Их одиночества — их спасение. Иначе они давно бы сошли с ума, наблюдая мои мучения. Заболели бы сами или потеряли бы интерес к происходящему вокруг. Сострадание должно быть дозированным. Спасение утопающего… как говорится.
“Одиночество онкобольного, что ни думай, — особая вещь”, как сказал некий стихотворец. В самом деле, привыкаешь к этому одиночеству. Оно бывает, правда, почти невыносимым. Молитва спасает. Спасает понимание созвучия с Небесами. Невозможно ведь сидеть и выть от страха. Единение со Всевышними силами лишает одиночество опоры. Это хорошо ощущается в Храме. Сидишь (потому что стоять долго не можешь), слушаешь голосок настоятеля, пение церковное. Поют славно так. И кажется, что музыка эта сделана из других нот. Сидишь среди старушек и слушаешь.
Я недавно обратил внимание, что стал тихо постанывать, когда мне совсем худо. Причем постанывать незаметно для себя. Это странно выглядит. Парень, с виду нормальный, а постанывает почему-то. Вчера в Храме тетка, которая рядом сидела, спросила:
— У вас температура?
— Рак, — ответил я.
— Господи, Боже мой, — отшатнулась она. Потом стала приставать с рассказами о какой-то бабке-целительнице.
Я молчал. Я сидел и слушал певчих. Я был в Храме. И я не чувствовал себя одиноким.
Даун
Воскресная служба. Попали мы на нее часам к десяти. Мы — это жена, младшая дочь и я. Как раз стали петь “Верую”. Я постоял, пока закончат петь, потом нашел место на простой некрашеной лавке у стены. Сел. Бабки покосились на меня: молодой, а сидит. Сижу, слушаю, смотрю. Колбасит после четырех “химических” таблеток. Голова и плечи сами опускаются. Утыкаюсь взглядом в пол. Он грязный. Не то чтобы совсем грязный, а затоптанный просто. Глупое занятие — смотреть на грязный пол. Лучше смотреть по сторонам. Народу много, человек четыреста. Бизнесменская привычка оценивать обстановку заставляет разглядывать людей, их одежду, выражение лиц. Сквозанула залетная мыслеха: а ведь эти люди — центр, сердце страны. Именно они наиболее тверды в своих убеждениях. Их самоограничения и обязанности христианина не позволяют им делать какие-то дикости или глупости несусветные. Правда, от них ничего не зависит в их же стране. Их обманывают и наказывают. Наказывают и унижают. А они терпят. Они вообще принципиально терпеливы. До поры… Глупость, наверное. Но именно она залетела в голову почему-то.
Если судить по одежде — наших нет. Я по старой памяти причисляю себя к выкормышам девяностых, разъезжающих на монстроподобных автомобилях, носящих дорогую, новую одежду, щеголяющих модными, только что из салона, прическами. Основная масса одета ровно и бедно. Китай, Турция. Ботинки какие-то странные. Почти у всех на толстой подошве почему-то. А потому что пешком ходят. Да по грязи меж дворов… Старух мало. Они все рядом со мной сидят. Много молодежи. Лет по двадцать пять — тридцать. Причем очень многие знают молитвы и повторяют за певчими. Видно по губам. Изредка проплывают мимо совсем сопливые девицы, простоволосые, в джинсах со стразами. Почему-то все низкозадые и малорослые. А-а… Наших нет… Держат свечки в неуверенных руках. Что надо делать — не знают. Спросить — стесняются.
Интересно смотреть, как крестятся. Кто-то правильно, размеренно, под ритм: “Во имя Отца и Сына…” Кто-то обмахивает себя кое-как и, кланяясь, “ломает крест”. Увидел мента-гаишника. По семидесятым — восьмидесятым знакомого. Выжига и сво… Ах да, я же в церкви. Он интересно крестится. Подносит щепоть ко лбу, ко чреву, к правому плечу, левому… А потом рука не идет вниз, а тянется к уху или к лысине. Он будто стесняется креститься.
Выражение лиц разное. Но лишено озверелости, которую видишь у людей, идущих по тротуару. Или угрюмости углубленной на лицах тех, кто за рулем. Освобожденные лица. Не добрые, а именно освобожденные. Улыбаются часто друг другу. Никто не толкается.
…Так я замираю, как будто в анабиозе. Мне покойно и хорошо.
Подходит мужчина лет сорока. На руках ребенок. Выражение лица мужчины болезненно-просящее. Я чуть подвинул голову — разглядеть ребенка. Девочка-даун. Лет трех. В руках икона Божьей Матери с Младенцем. Девочка с размаху целует икону, потом с силой упирается в нее лбом. Потом опять целует и опять прикладывается лбом. Много раз подряд. Она бы делала это без остановки целый день, наверное. Она — даун, у нее устройство мозгов другое. Она не слабоумная — она другая. Простая и беспомощная. Что будет с ней, когда, не дай Бог, что-то случится с родителями? Лучше не думать. Мы с ней одного поля ягоды. Мои мозги давно съехали от диких дозняков химии, от страха и безысходности. Я так же беспомощен и зависим от близких мне людей. Они меня кормят, покупают одежду, ухаживают за мной, когда мне совсем плохо… Я так же целую иконы и прикладываюсь к ним челом. Именно как она, без какой-то мысли уже, без просьб о помощи и снисхождении. И так же, как она, девочка-даун, я могу делать это целый день. Безостановочно.
Море
Покупал резину зимнюю сегодня. Холодно. Базар большой. Равно как и выбор. Правда, иномарочная резина — дорогая. Но пришлось брать, потому что через неделю будет еще дороже, а когда наступит “день жестянщика” — вообще не подойдешь. Отечественную сажу брать неохота. Взял “Пирелли”. Долго торговался с мужиком. Русским таким, полнотелым и красномордым. Правда, не наглым. Не отнял у него ни копейки. Но бодался долго, профессионально. Потом замерз уже и отдал деньги. Попросил донести колеса до машинки, сказавшись больным.
— А я вижу, что вы больны, — брякнул он и убежал внутрь своего магазинчика.
— Вот сука, — разозлился я. — Глазастый, ё…