буран собирается, Пошли в избу ночевать.
– Ты, Ваня, не разобрался, здесь Линда живет.
– Неужто? Скажи ты, – слукавил Ванюшка. Мелькнули перед глазами коса, подоткнутый подол платья… – Всё одно… Пойдем, заночуем.
– Не стоит, Ваня. В прошлый раз, когда я ходил сватать, приняли очень неласково, а теперь, когда стало известно, как ты от венца сбежал, думаешь, ласковей будут? Пойдем до другого хутора. А то Ксюша узнает…
– Што – Ксюха? Эх, растравил ты мне душу. Сколь лет я тянулся к Ксюхе, грезил: одна, мол, она така на свете, и другой нет. Очи слепила, аж жмурился. А слюбились – вижу, баба, как все. Другой раз целует, а мерещится, будто Манютка целует. Манюткой ее и скличешь.
– Выходит, Ваня, ты Ксюшу никогда не любил?
– Сам понять не могу. Вроде, любил, шибче некуда, а вроде бы просто блазнилось. Ум за разум заходит. Слышь, попросимся ночевать, спытаем счастье в последний раз?
– Нет, Ваня, ты как хочешь, но я туда не пойду. И тебе не советую.
– Пойдем… Вот как мне надо! Вышел на этот бугор, увидел дом Линды, вспомнил ее… Вот она, как живая, перед глазами! Не жить мне без нее, Яким. Слышь, может, спытаем счастье?
– Давай в другой раз.
Надулся Ванюшка. Но один пойти в дом не решился. Тоска навалилась, и привычная жалость к себе заглушила даже мысли о Линде.
– Яким, вот ты пишешь разные песни. Ты про меня, про жисть мою разнесчастную сочини. Да такую, штоб люди пели и слезы у них текли. Тоска мою душу гложет, какая, может, никого еще не глодала. Слышь, давно-давно Ксюха сороку увидела, и завидки ее забрали: вот, мол, у сороки крылья, летает, где хочет, живет, как хочет. Меня так и кольнуло! крылья – вот што мне надо! Штоб быть выше всех, штоб делать, што пожелаю, и не препятствуй мне. А крылья, как я понимаю, – это деньги, власть!
– Для меня, Ваня, крылья – это смена волнующих ощущений, понимающая аудитория. Мне нужна свобода для творчества, ну и, конечно, деньги. Тебе хорошо, живешь в отряде, как хочешь. Делаешь, что тебе нравится.
– Тоже нашел свободу. Землянки копай. Дрова готовь! Ночь не ночь, мороз не мороз – стой в карауле.
– А у Арины ты хвастался: вот, мол, жизнь, лучше некуда. Врал?
– Я не вру. А бывает, грежу по-разному. Какое это вранье? А скоро еще начнутся бои.
– Война подсказывает великие сюжеты. Мне надо отточить свое восприятие жизни на оселке риска.
– Погляжу я, што ты запоешь, как бой настоящий увидишь! – Ванюшка махнул рукой и замолчал. Рассказывать о своем первом бое ему не хотелось. Это было, когда вышибали колчаковцев из Гуселетова. Лежал Ванюшка в цепи, а над головой, вызывая стылую дрожь, свистели пули.
Донесся крик:
– Мамоньки, зацепило…
«Теперь мой черед, – суеверно подумал Ванюшка и от страха закричал.
– Га-а-ды! А-а! А-а-а!…
Больше он ничего не помнил. А когда оглянулся, возле него лежала усатая голова и смотрела на Ванюшку единственным выпученным глазом.
Не приведи бог еще раз испытать такое.
– Не по мне эта жисть. И пошто я тянулся к Ксюхе, никак не пойму. Из-за нее и в отряд попал… Ксюха сказывала, на ярмарке купчина увидел ворота – ломай! Я плачу! Увидел парня – раз в зубы, а в руку пятерку, чтоб не выл. Вот это жисть! Делай што хошь! И все, Яким, деньги. Сколь раз иду по тропке и молю бога: ну сделай так, чтоб кто-нибудь кошель потерял, а в нем тышша рублей. Так нет, никто не теряет. Эх, жисть – тоска. Для чего мы живем?
– Для чего? Вот послушай, что я сочинил, пока ходил по деревням.
Если ты пожмешь мне руку,
Если ты не спрячешь губы,
Если глаз твоих бездонных
Заструится синева,
Я в тебе познаю небо.
Жизни смысл в тебе познаю.
Только ты подай мне руку,
Только ты плесни мне в сердце
Синеву очей бездонных
И тепло вишневых уст.
Яким ожидал восторга и не дождался.
– Скорей бы хоть Красная Армия приходила, воевать бы перестали, – выдохнул Ванюшка.
– Откуда ты знаешь, что она должна придти?
– Из города весточка есть, на подмогу к партизанам идет.
Хуторские собаки учуяли незнакомых людей и залились наперебой. Черной глыбой стояла изба. На стук в окно не ответили. А не спят. Наверняка вся семья припала к окнам и крестится: пронеси, боже, мимо!
Не пронес. Ванюшка застучал кулаком в раму.
– Господи, воля твоя, – раздался из-за окна испуганный женский голос. – Кого бог дает во ночи?… Плохо слышу, а невестка, слышь, болестью мается…
– Открывай! Считаю до трех… Р-аз…
В избе загудел густой тягучий бас:
– Пусти, а не то супостатам и стрелить недолго.
Брякнула щеколда. Но прежде в сенях глухо стукнуло что-то. Не переставил ли хозяин топор так, чтобы при нужде под рукой был?
…Изба просторная. Нет полатей. Нет огромной печи, занимающей половину кержацкой избы, где в студеную зимнюю пору свободно укладывалась спать половина семьи. Нет висящей прямо против двери зыбки. И пахло в избе не щами и прелью, а вроде бы степью, полынью.
Керосиновая лампа освещала массивный стол. Ванюшка с любопытством оглядывал незнакомый мирок. Стулья со спинками, шкаф с застекленными дверцами.
Хозяин недружелюбно оглядел гостей. Усы его, отвислые, прокопченные табаком, непрерывно двигались, будто хозяин что-то жевал. У стола, рядом с матерью, сидела большеглазая девка, льняная коса переброшена на грудь, холщовое платьишко подпоясано тесемочкой.
Обычно зайдешь в избу, хозяева пригласят сесть, расспросят о дороге, о погоде, и угостят хотя б молоком. А эти сидели, словно не люди вошли, а ветер дверь приоткрыл. Только ребятня, что сидела на стульях вдоль стен, с любопытством таращила глаза на вошедших.
Зло разобрало Ванюшку: «Как чурбаны». Сказал нарочито развязно:
– Перекусим?! – Разделся. Вразвалку пошел с Якимом к столу. – Хозяйка, есть у тебя кипяток?
Заслонка звякнула у печи, и хозяйка без слов поставила на стол чугунок с горячей водой.
Ванюшка наломал подмерзший хлеб, разлил горячую воду по кружкам и уставился на девку. «Румяна. Бела. И будто не видит, што я на нее смотрю. Все они такие на хуторах. Гордячка, как Линда…» Он набивал рот хлебом, запивал его горячей водой из кружки и искал, чем бы расшевелить хозяев.
– Нынче в тайге белки мало…
Молчат.
– Недород, сказывают, на белку. В тайге совсем следа не видно.
«Недород. Это верно», – согласился про себя хозяин. Но зачем говорить о том, что известно. Только