оно и отсосет. Наступление' будет — так только поворачивайся, там бодрости вложат.
Два дюжих солдата принесли ящик гранат. Один зашел в землянку, завертывая в газету махорку, тоже присел перед печкой, в которой шевелился огонек с мышь величиной. Прикурив, обтер рукавом потное лицо, пожаловался смачным басом:
— Темно, как у негра в животе. А?
— Ты потише все же, — посоветовал Постников. — Видишь, спят люди. А у тебя голос — на базаре орехи продавать: «Вот у меня сушеные, каленые!»
— Да их на голос не возьмешь. Даже на мой. Наши тоже, как моченые яблоки к великопостью, квелые стали. Сидим все, сидим, тело млеет. Ни тебе смены, ни наступления. Мы-то вот еще в грузчиках, так ничего тренировка. Поменяемся, а?
— Быка на ендыка чего менять.
— Да так, все занятие.
— Нечего делать — чеши правой ногой за левым ухом. Тоже занятие.
— И то… Ну, мы пошли. Вам еще два ящика подкинем да в третий тоже. До свету канители и хватит…
Посидев при безмолвии еще, Постников посмотрел на часы и толкнул Ионенко. Тот вскочил быстро, словно из воды выплеснулся.
— Уже?
— Ага. Снегирева сменишь.
— Тихо?
— И темно. Глаз выколи.
— Ну, тогда тихо и будет. Этого, тьмы то есть, они не любят.
— Ты любишь?
— Мне все равно. Я из шахтеров, а у нас даже при лампе все вокруг черно — уголек, сам понимаешь…
В первый месяц обороны был случай, когда в темную ночь итальянцы, по одним догадкам, выкрали наблюдателя, а по другим — сам к ним переметнулся. И случай этот, сам по себе не такой уж значительный, повлек за собой для большого участка фронта длинную цепь неожиданных происшествий и злоключений.
«Язык» или перебежчик, кто его знает, дважды перед закатом, когда устанавливалась тишина, орал через мегафон, шепелявя от нервозности: «Братцы, сдавайтесь, тут хорошее обращение! Вино дают…» Рота ответила ма-тюками и пулеметным рыком. В словесных очередях особенно изощрялся старшина, хвативший в свое время блатной жизни. Напоследок он пообещал «агитатору» намотать его вместе с кишками на шомпол вместо пакли, протащить через дуло автомата, а потом кинуть бешеной собаке. Итальянцы не оценили ни матерного остроумия, ни тонкой, изощренности казни и накрыли роту минометным огнем. Одного солдата убило, двух ранило. Рота рассвирепела. Прежде как-то само собой установилось, что, когда в тыл к итальянским окопам, в небольшую ложбинку, подъезжала кухня, влекомая низкорослой гнедой лошадкой, и солдаты поодиночке, но быстро получали горячий паек, их не трогали. В свою очередь, итальянцы не трогали наших подносчиков с термосами, которые тоже ходили на виду к Дону. В конце концов узнало об этом «перемирии на обед» и начальство, но смотрело на него сквозь пальцы.
Однако на следующий же день после перебранки обозленные минометчики накрыли итальянскую кухню плотным огнем, а пулеметчики, решив не отставать, устроили «подливу». У итальянцев были потери, кроме того, лошадь рванула и свалилась в ров, так что от кухни остался комок мятого железа.
В свою очередь, итальянцы в ответном порядке подняли пальбу по подносчикам с термосами, и роте пришлось обедать вечером. Командир полка, пожилой, «из гражданки», не посочувствовал: «Сами заварили, сами расхлебывайте… Хотя, в общем, тут не дом отдыха». И пришлось батальону, чтобы не обедать ночью, когда полагалось ужинать, удлинять до обрыва ход сообщения. Спустя некоторое время итальянцы, объясняясь на ломаном русском языке, предложили восстановить «обеденный мир», но рота уже в нем не нуждалась и злорадствовала: «Ишь чего захотели, чернорубашечники!»
— А Москву не отдать в придачу?
— Поцелуй ты меня нынче, а я тебя после дождика в четверг!
— Присылайте вашего Муссолини парламентером — потолкуем!
Матвей Ионенко, прибывший с пополнением позже всей этой истории, знал ее из ста пересказов во всех бывших и небывших подробностях — она постепенно обрастала выдумками и анекдотами, — но сейчас рассуждал здраво: итальянцы темноты не любили, а когда стало задувать холодным ветром и задождило, совсем подкисли. Не до чужих «языков», свои бы целы были. И на пост он шел запросто, как на обыкновенную и уже приевшуюся работу, сожалея о том только, что и место уже хорошо угрел, и прилежался, а выспаться одним махом не удалось, придется второй заход делать. Прежде чем уйти, он тоже подсел к Васильчуку — пламя необъяснимо притягивало всех, — сказал, запоздало зевнув:
— Сон видел. Будто выхожу утром в огород, а за ночь огурцов вылезло — не сосчитать! По росе огурец особый, с хрустом!
— Огород-то где?
— Под Смоленском.
— Стало быть, огурец фрицу, а хруст тебе.
— Ничего, и сами похрустим со временем.
— В баню бы! — снова вздохнул Васильчук. — А потом таким огурчиком закусить. Летом в бане хорошо — веник свежий, духмяный, после хорошего парку в речке окунуться.
— Окунуться и осенью можно, — охладил банные идиллии Постников. — Вот, допустим, прижали бы нас к Дону, а мост взорван.
— Теперь не прижмут, — не согласился Ионенко. — Вкопались вон как!
— Если танковую дивизию пустят…
— Была бы — летом пустили бы. Перетюкали наши под Сталинградом много их техники. Там воюют — так воюют!
— А мне только сын снится, — сказал Васильчук. — Жена нет, отошла уже. Кисеей ее будто заволакивает, заволакивает.
— Все помрем, — вздохнул Постников. — Ты, Матвей, ступай… Снегирев-то ждет.
Но Снегирев не ждал, он тут же и забыл, что сказал ему Постников об Ионенко. Спать ему решительно не хотелось, и разные думы, ни в какой связи одна с другой не состоявшие, толпились в его голове. Сначала ему представилось, как однажды вот в такую ночь, может, даже сегодня, он совершит подвиг, о котором заговорит весь батальон, а может, и полк, — приползут итальянцы, но он заметит, даст очередь из автомата, а потом накроет гранатами. По первой прикидке итальянцев выходило двое, затем ему показалось, что маловато, и он увеличил их до пяти. Двух он пристрелит, двух прикончит гранатой, а одного возьмет в плен. Но итальянцы не ползли. Правда, на одно мгновение ему почудился шорох, но потом, сколько ни прислушивался, больше ничего не было слышно. «Заяц, наверное, — подумал он. — Или ветер рванул…»
После этого он представил, как после войны, весь в орденах, возвращается в свой пристанционный поселок под Саратовом и его приглашают выступать в клубе. И он, рослый, — должен же он Подрасти? — в пропыленной походной форме, рассказывает, как воевал, как шел от Дона до Берлина. И Катька Ивичева, самая пригожая и насмешливая девчонка в поселке, присылает в президиум записку, в которой сообщает, что будет ждать его под липами около табачного ларька. Перед уходом в армию он ей намекал, да