Император, если бы даже и оказался рядом с нею на этом цветущем лугу, остался бы безмерно чужим и далеким. В душу не влезешь, коль тебя выселили оттуда; вход туда запрещен. Может, приняла бы в душу свою юного Конрада.
Он напоминал ее самое, слабую Евпраксию, но, оторванный навсегда от корней живой жизни, как сумел бы постичь он ее тяготенье к истокам, основам, глубинам этой жизни, к главному назначенью женщины, к хмельности земной, к сплетенью курчавой листвы, прорастанью корней, вспышками росы? Женщине в двадцать лет естественно сменить звезды на шепот, а Конрад стремился к звездам не просто в небе, но и в живой жизни, и в себе самом; он витал в каких-то иных мирах, мертвенно-выдуманных, вызванных болезненным воображением, что, наверное, с малых лет возбуждалось пустым экстазом молитв, полных громких, неукоренных слов и потому особенно страшных, – обращенные к неустойчивому сердцу, такие слова губили его, приводили к самоуничтожению.
Конрад возрождался в каменных сумерках веронских церквей и, наоборот, терялся в щедром свете природы, откровенно скучал, почти с таким же осуждением, как и аббат Бодо, поглядывал на детские развлечения Евпраксии, не мог ни понять их, ни простить. Ее душа жаждала свободы, но разве свобода в том, чтоб бегать по траве подобно дикой серне?
И когда возвращались они во дворец и кони влачили в стременах убитое время, Конрад с горячностью, близкой к исступлению, пытался открыть Евпраксии истинное назначение истинного человека. "Есть дворец, построенный из чудесного алмаза, несравненной красоты и чистоты. Дворец этот в нашей душе, мы можем войти в него, но путь долог и тяжел. Нужно пройти семь обителей, семь ступеней молитвы. Первая обитель самая легкая, ибо достигается устной молитвой. Вторая – обитель молитвы мысленной, речь внутренняя заменяет внешнюю. Молитва созерцательная обозначает третью ступень. Там от души требуется много любить, не думая. Молитва успокоения вводит в четвертую обитель. Душа уже ничего не дает, она только получает.
Истина появляется неожиданно и внезапно. Цветы едва раскрыли чашечки, разлили первые запахи. В шестой обители, в молитве восторга, достигается полное забвенье себя, экстаз. Слышишь, но даже малейшее движение невозможно. Седьмая обитель – парение ума. Это уже по ту сторону экстаза.
Божество похоже на чистый и необыкновенно прозрачный алмаз, намного больший, нежели видимый мир. А когда после всего этого возвращаешься на землю, снова становишься подобным маленькому ослику на пастбище…"
– Куррадо, – ласково говорила ему Евпраксия, – вам нездоровится, Куррадо. Вспомните хотя бы, что вас нарекли германским королем.
– Меня гнетут грубость и наглая сила телесной жизни, – жаловался Конрад.
Он был странным, но с ним Евпраксия чувствовала себя лучше, теперь она могла бороться против одиночества и если и не видела ничего впереди, то довольствовалась хоть тем, что имела. Пыталась допытываться у Вильтруд, что она думает о молодом короле, но девушка пугливо прятала глаза.
– Разве я смею, ваше величество!
– А если я прикажу тебе?
– И тогда не осмелюсь.
– Вспомни, что ты дочь рыцаря. Каждый рыцарь может стать и королем, и даже императором, как дед императора Генриха.
– Я же всего только дочь павшего на войне воина.
Эта девчонка не выносила тяжести прямых вопросов и ответов. Евпраксия отступалась.
Императору стало известно о дружбе между женой и сыном. Он призвал Конрада к себе, тот не подчинился. Остался в Вероне, продолжал ездить с Евпраксией и надлежащей свитой то в горы, то к озеру Бенако, то в церкви и аббатства, и молодая женщина была благодарна этому болезненному и чуточку странному Куррадо за его уважительность, за то, что из всех мужчин мира он единственный дарил ей пусть не совсем обычную, но человеческую привязанность. Женщина создана для глаз и прикосновений. Ей чудились прикосновения самые грубые и безжалостные, так почему ж она должна была отказаться хотя бы от взглядов? А Куррадо глядел на нее восхищенно. И получалось, что даже этого иногда достаточно для счастья.
Вот тогда и прибыл в Верону император, прибыл без предупреждений и, видно, надолго, со всем своим многочисленным двором, окруженный любимчиками, наперсниками, прислужниками и шутами-придурками, но сразу же среди всех отмечен был новый приближенный, даже не приближенный, как, скажем, издавна всем привычный Заубуш, а будто прилипший к Генриху, потому как нигде не расставался с императором, тенью стоял позади него, весь в черном, без всяких украшений, без какого бы то ни было оружия, высокий, худой – просвечивают кости, а на впалых щеках отблески некоего пламени адского и взоры тоже горящие. Человек этот владел всеми возможными языками, что уже само по себе выдавало в нем пройдоху. Имел наглость вмешиваться в любые разговоры императора, даже в его разговор с женой, – из чего сделали вывод, что влияние этого человека на Генриха не имеет пределов. Поздней выяснили, что и в Верону император приехал понукаемый этим человеком; по крайней мере, так поняла приезд Евпраксия.
Конечно, прежде всего император встретился с императрицей. После приличествующих приветствий Генрих не удержался и довольно отчетливо намекнул, что прибыл сюда по совету одного своего весьма ценного друга и помощника. Евпраксия промолчала. Сказать ему, что следовало бы руководствоваться собственными побуждениями? Но зачем? Между ними умерло все "собственное", и дважды умерло – вторично со смертью сына.
– Меня известили, что вы развлекаетесь тут с королем Конрадом? – прямо и грубо спросил Генрих.
– Мы посещали церкви.
– Ну да, на озере Бенако!
– Там на острове есть церковь. Она принадлежит сразу трем епископам: веронскому, тридентскому и брешианскому.
– Надеюсь, они все втроем встретили вас?
– К сожалению, их никто не предупредил.
– Для чего у вас тогда исповедник, аббат Бодо?
– Чтобы исповедовать меня, ваше величество. Разве у вас нет своего исповедника?
Через день император оглох. То ли настиг его обычный приступ болезни, то ли Генрих просто прикинулся глухим, чтоб поиздеваться над Евпраксией.
Позвал ее для беседы, удалил прочь и свидетелей и подслушивателей, и снова произошло меж императором и императрицей то странное, дикое, что уже случалось не раз там, в Германии.
Евпраксия, еще не догадываясь о состоянии Генриха, начала было спокойно рассказывать, как помог ей Конрад в тяжкие минуты и дни, выразила надежду, что император не станет мешать ее беседам со своим сыном, посещениям окрестностей Вероны.
– Я не искал моего нового друга, – неожиданно прервал ее рассказ император, – он нашел меня сам. Кто-то пустил отвратительный слух о моем тайном недуге, и вот этот человек поспешил ко мне. Дабы помочь.
Евпраксия встревоженно взглянула на императора. Какой человек, какой недуг? Разве что всеобщую испорченность посчитать недугом?
– Ваше величество, я слышала, что в здешних болотах легко подхватить лихорадку, – предупредила Евпраксия сочувственно и просто.
– Он заверяет меня, что все вернется, – сказал император, не слушая женщину, упорно обшаривая глазами всю ее.
О чем это он? "Вернется"? Что вернется? Может, послы, которых нет из Киева вот уж скоро год или более?
– Уже давно у меня нет вестей из Киева. Не смогли бы вы, ваше величество, снарядить еще одно посольство к моему отцу? Или сие надлежит сделать мне самой, снарядив подходящих людей? Однако что тогда скажут об императоре?
Он не слышал ее, не хотел слышать, – только теперь она поняла это наконец! Он упорно вел про свое, про того загадочного человека и про свою, еще более загадочную для ее чистой души, немощь. Подобным недугом, мол, страдали многие. Еще персидские цари. Греческие и сиракузские тираны.
Римские императоры. Чуть ли не все. И когда сам великий Цезарь, а потом этот неудачник Антоний бросались в объятья к блуднице египетской Клеопатре, то, то… почему? В надежде преодолеть… исчерпанность, коя неминуемо наступает у больших государственных мужей. Он император уже 35 лет. Сравнялся в этом с Августом и Карлом Великим. Простому смертному неведомо столь длительное напряжение. Выигрываешь битвы – неминуемо проигрываешь нечто иное. Но кто берет города и целые земли, обязан взять и собственную жену. Это его долг… Ради чего и прибыл к нему новый друг. И следует надеяться…
До сознания Евпраксии суть запутанных тирад пробилась не сразу – слово сквозь чащу по склонам ползло что-то гадкое, липкое, зловещее.
Темные слова, темные намеки. За ними опять замаячил одноногий насильник Заубуш, бес во мраке соборных сборищ, и пятеро тех нагих псов, что хотели обесчестить ее. Наверное, и за новым хищноглазым пройдохой тоже стоит Заубуш. Но ей теперь нет дела до них до всех! Она императрица, но не жена… этого… обессиленного! Не жена, и никогда ею не будет.