Мы все – и больше других, разумеется, вы и Рита – оживились и как-то подтянулись из-за появления нового человека. Правда, вы быстро освоились, решили, что достаточно ему нравитесь, и нашли верный с ним тон постоянного легкого поддразнивания, ободряюще-вежливых улыбок, какого-то принужденного смеха из-за любых незначительных фраз. Вы настолько перестали его стесняться, что даже раскричались на бедного Бобку, когда он, подражая Марк-Осиповичу, вытащил коротенькую черную трубочку и начал методическими движениями выбивать из нее пепел. Ваши слова мне показались несоразмерно-резкими, но такие резкие ваши выпады против кого угодно другого не только не возмущают меня, но даже несколько радуют: ими подчеркивается внимательная ваша деликатность со мной. Впрочем, обычно вы с людьми благоразумно-осторожны и милы, и лишь в том особом состоянии, когда вы уходите или хотите уйти от недавно близкого вам человека, вы как-то безудержно-раздражительны и каждую минуту ищете, к чему бы придраться, чем бы окончательно доканать, словно вы избавились от ненужного долгого гнета и с мстительной, не дающей отдыха жестокостью преследуете дерзкого обидчика. Тогда вы бываете несправедливой и непоследовательной, точно слепая, и вас нельзя умилостивить ни молчаливой выдержкой, ни – тем более – ответным сопротивлением: в обоих случаях вы доводите свою жертву до последней унизительной беспомощности. Так поступали вы прежде со мной, в незабываемо-печальное «Бобкино время», и такая же с ним вы теперь – и покуда вы с ним такая, он для меня безопасен и приятен. Вы безжалостно на него обрушились из-за глупой и безобидной мелочи («Неужели вам, Бобка, не стыдно быть всегда и во всем непременно у кого-нибудь на поводу»), он выслушал вас, не возражая, с испуганно-округленными глазами, и покорно положил несчастную свою трубочку в карман, а я, уверенно забронированный от возможного вашего гнева и словно бы чем-то распоряжаясь, словно будучи в силах вам что-то предписывать, попробовал смягчить нападение и действительно обратил его в шутку. Вы понятливо со мной переглянулись – что Бобка жалок и надо его щадить (как я когда-то ненавидел подобные переглядывания обо мне) – и затем, открыто еще не признав чрезмерной своей резкости и неправоты, начали Бобке заглаживающе-суетливо предлагать сахар для кофе, пирожные, папиросы, спички. От этого сразу же водворилась давно знакомая нам «атмосфера доброты» – и каждого из нас к другому, и к собеседникам, и ответной их доброты: меня всегда удивляет, как это естественно-любовное свойство немедленно передается людям, едва прикоснувшимся к чужой любви, и как от малейшего отблеска чужой любви все кругом вдруг улыбаются и молодеют. У меня же с вами такая «атмосфера доброты» является тем, что дает непрерывную сладкую удовлетворенность, что возвышает в наших глазах и нас самих, и столь облагораживающую нашу связанность, из-за чего мы особенно стремимся непременно ее сохранить: это постоянно-умиленное, близкое к чувственности и до чувственности нередко доводящее неизъяснимое душевное дрожание прочнее скрепляет наш союз, чем нежные объятия и всякие примирительные выяснения, хотя ими подобная доброта и устанавливается, и в них, вероятно, нуждается, чтобы не стать отвлеченной, не выдохнуться и не застыть. Ее присутствие, степень и сила – для меня безошибочный измеритель, точнейший «барометр» наших отношений, неуловимого последнего их оттенка, и пока она сохраняется, я нисколько не боюсь недомолвок, всего у нас недосказанного и случайного.
Вот и вчера произошла маленькая недомолвка, о которой мы даже не говорили, но у меня нет желания вас расспрашивать, и я до странности уверен и спокоен. Это было, когда Марк Осипович пригласил нас покутить на Монмартре. Вы, улыбнувшись, отрицательно покачали головой и заявили о своей усталости, Рита вспомнила, что должна рано вставать, но Шура не захотел отказаться от дарового угощения и веселья и нашел выход – отправиться без дам, – предложив Бобке проводить их домой. Вы тотчас же за это ухватились:
– В самом деле, господа, вам не мешает немного развлечься, а то вы с нами совсем закиснете.
Я каждый раз бываю как-то задет, когда вы меня уговариваете – хотя бы в шутку – повеселиться без вас, за кем-нибудь поухаживать, куда-нибудь ненадолго уехать, точно этим неопровержимо доказывается, что вам безразлична моя верность, что вы от меня устали, что я вам могу быть в тягость. Я тогда поневоле сравниваю подобное ваше безразличие и мой страх, если я один, а вы не одна, да еще с предполагаемым соперником: из всего Шуриного плана мне стало ясно, что вы будете с Бобкой, и я уже начал смутно тревожиться, но вы, как обычно в хорошие наши дни, мгновенно ощутили мою тревогу и постарались ее рассеять. Нагнувшись ко мне и покраснев, вы по-сообщнически тихо сказали, с неожиданной циничной шутливостью:
– Ну вы-то знаете, мой друг, что сегодня ничего не можете потерять. И потом, не вечно же со мною нянчиться. Надо подумать и о своей пользе. Быть может, именно с Марк-Осиповичем у вас когда-нибудь что-либо и выйдет.
Шура успел нам рассказать – с особой доверительностью и осведомленностью приказчика о старом покупателе, – что Марк Осипович талантливый инженер и состоит директором парижского отделения большой немецкой технической фирмы, и вы, как всегда, благоразумно заботливая, конечно, подумали о моей пользе. Я мельком признательно вам кивнул, но не скрывая какого-то вопроса, капризно требуя каких-то решительных слов, и вы незаметно для других среди общего разговора произнесли, честно мне глядя в глаза, со всей выразительностью, которая вам доступна:
– Будьте спокойны.
И я сейчас же поверил, оттого что ваши слова были подтверждены чудесным излиянием доброты, безошибочно узнаваемой и мне сразу передающейся. Затем по установленному у нас обычаю мы долго и преувеличенно-трогательно прощались:
– Желаю вам веселиться вовсю.
– Спасибо, а вы хорошенько выспитесь.
– Ну, будьте здоровы.
– И вы тоже. Значит, до завтра.
– Да, и приходите пораньше.
– Good bye.
Эти пустые как будто бы фразы у нас теперь неизбежны – вероятно, чтобы не сразу разойтись, чтобы дать почувствовать тон взаимной заботливости, чтобы просто округлить наше прощание. Нередко для продления умиленности мы без конца случайнейшим людям передаем «сердечные приветы», и многие из таких ваших приветов я принимаю на собственный счет.
Еще когда мы находились в кафе, я предложил поехать в скромный русский ресторанчик – к Шуриному огорчению и недовольству, – ноу него не столь уж неуступчивые иностранно-шикарные вкусы, и водка с привычной закуской достаточно его прельщает. Ресторан был грязный и бедный – нечто вроде стойки или бара у самой улицы, дальше маленькая комната с грубыми столами и стульями, выходящая прямо на кухню и отражающая разнородные кухонные запахи – мы сели в углу и после первых же рюмок, несмотря на собственную разъединенность, словно бы отделились от других, и быстро сделавшееся пьяно-уютно-блаженным, еще недавно скучающее наше состояние неожиданно выразил Шура:
– Господа, вовсе не плохо без бабья.
Пили мы из больших рюмок, величиной едва ли не в полстакана, причем Шура проделывал весь необходимый сложный церемониал, морщился, крякал, сосредоточенно нюхал хлеб, хотя переносил он водку несомненно легко, наоборот, Марк Осипович старался себя держать (как и в любых обстоятельствах) по-джентльмэнски невозмутимо, но было видно, что каждый глоток для него – самое отвратительное лекарство. От водки появился голод, и всё, что мы ели – слипшаяся паюсная икра, тонкие, твердые, жирно-соленые сосиски, крошечные телячьи котлеты с бумажными чехольчиками на худосочных костях, – всё это показалось необыкновенно вкусным и новым. Разговор велся беспорядочный. Помню, еще до водки Марк Осипович заметил, обратившись ко мне одному:
– Странно, Елена Владимировна кажется такой спокойной и так легко выходит из себя.
Я вас охотно защищал, оттого что в кафе вы нападали не на меня, и я поневоле сопоставил простое и теперь неоскорбительное, «нейтральное» замечание Марк-Осиповича с теми нечаянно-обидными вопросами, которыми прежде меня изводили мои приятели – почему вы ко мне придираетесь или явно со мной скучаете, не поссорились ли мы и часто ли ссоримся, чем я вас обидел и не очень ли вы злая: им я тогда и не пытался объяснить, какой вы бываете заботливо-доброй, боясь их недоверия и насмешек, а главное, того, что вся ваша милая внимательность вдруг обратится на кого-либо из них, боясь ваших, им предназначенных улыбок и нестерпимых для моего самолюбия их наблюдений и сведений, мне еще неизвестных.
Мы начали быстро пьянеть, и быстрее других Марк Осипович, зелено-бледный, с продолговатыми красными пятнами ниже глаз, безвыразительных, как-то сразу влажно остекленевших, со вздувшейся жилкой на лбу и с плохо скрываемым отвращением к запаху спирта и к еде, до которой он почти не дотрагивался. Мне казалось, что голова у него трезвая и что ему лишь невыносимо дурно (бывают и такие, вероятно, самые незадачливые пьяницы), и я предложил ему больше не пить, – «Нам с вами всё равно за Александр-Андреичем не угнаться», – с чем он немедленно согласился, притворно-равнодушно бросив: «Как хотите». Вскоре после этого неожиданно появился Бобка, уже вами не напуганный, улыбающийся и с трубочкой в уголку рта. Мы в ресторане находились недолго, я совсем не надеялся на такое скорое Бобкино появление и догадался, что вы его поторопили – ради окончательного моего спокойствия. Это ваше необычайное внимание, этот косвенный, откуда-то издали, ваш привет растрогали меня, к тому же разгоряченного водкой, и я, переполненный благодарной, неистовой радостью, всё беспредельнее внутренно вдохновлялся, а внешне – разговаривая или молча – намеренно соблюдал какую-то, вас достойную сдержанность, причем и сдержанность моя, и вдохновение были вами не только внушены, но и как бы предназначались в вашу честь. Бобка подсел к Шуре, и они несколько бесцеремонно (раз Марк-Осиповичу предстояло за всех платить) меняли графинчики один за другим и, пересмеиваясь, дружно хмелели. Марк Осипович дважды исчезал (неубедительно сославшись на головную боль) и во второй раз вернулся почти выздоровевшим. Я почему-то захотел уловить, что именно связывает его с Бобкой: по-видимому, Бобка – в надежде на будущие выгоды – является добровольным его адъютантом, и он чуть презрительно принимает небескорыстное это «адъютантство». Гораздо более запутанными мне представлялись отношения Марк-Осиповича и Шуры, несомненно обоими не осознанные, да и для меня, конечно, предположительные, но я люблю эти забавно-едкие опыты – выяснять, как образуются навязанные извне отношения между разнородными и часто противоположными людьми (например, щепетильно-светскими – и невоспитанными, грубыми, но умными, между людьми различных национальностей, военными и политиками, буржуазными женщинами и богемой) – и под заранее готовые категории я иногда чересчур поспешно подвожу какое-нибудь наблюденное, живое и непроницаемое сочетание. Так, сочетание Марк-Осиповича и Шуры я – может быть, даже и правильно – подвел под категорию русско-еврейских отношений, порою странно-болезненных и нередко счастливых (что, вероятно, острее задевает Марк-Осиповича), и кроме того, пожалуй, в каждом из них есть для другого особая привлекательность. Для Марк-Осиповича Шура – герой, офицер, многие годы войны, для Шуры Марк Осипович – дельность, карьера и деньги. Об этом повторялось непрерывно, и меня под конец начали изводить слезливо-пьяные их взаимные похвалы: