ты оказался здесь, говорит о том, что решение было принято уже давно и, вполне вероятно, не тобой».
Маркус отложил блокнот, встал и подошел к окну. Здание почты белело в сумерках свежевыкрашенным фасадом, от него дорога сворачивала к гавани, морской ветер легко пробегал ее вдоль, и лавровые кусты шевелились от утреннего сквозняка. Зачем я здесь? На что я рассчитывал?
С тех пор как я начал эту книгу, меня все время преследует подозрение, что мои невозможности проступили по всему телу, будто татуировки, и люди могут их видеть, качать головами и относиться ко мне с сомнением. Каждая собака видит, что я не могу сопротивляться грубому настоянию. Не умею торговаться. Панически боюсь наглости. Черта с два открою консервную банку камнем. Не могу ничего написать. Больше не могу!
И что бы изменилось, найди я в участке досье Аверичи, блог флейтиста или еще что-нибудь полезное? Разве меня занимает то, что происходило на самом деле? И на кой черт мне это самое дело? Я вернулся ради воспоминаний, которые стали расплываться, будто акварель, забытая в саду под дождем.
Дождусь, когда рассветет, и отправлюсь на холм. Наверное, повар все так же сидит на заднем дворе перед горой трески в корзине — из-под ножа летит и сверкает рыбья чешуя. Рыбу Секондо всегда чистил сам, не доверяя кухонным мальчикам. Да нет, какой там повар, отель давно закрыт, в нем если кто и живет теперь, так какой-нибудь сторож с собаками. Ворота, разумеется, заперты, придется идти в обход, через дикий пляж, хотя веревочная лестница наверняка уже сгнила. Я помню, что можно спуститься вниз и без лестницы, держась за камни или редкие ухвостья можжевельника. Но вот подняться нельзя.
Так что я здесь делаю? Маркус снова сел за стол и начал писать, радуясь, что появились слова. Я хочу зарядить свои батарейки до упора и снова сесть за письменный стол, не открывая новостей, не проглядывая почты, желая видеть только белую гравийную дорогу и заполнять ее сосновыми иглами, умбрийской глиной и муравьями, целой армией отчаянных мирмидонян.
Я хочу написать роман, в котором я буду главным героем, живущим сразу в трех плоскостях, проходящим сквозь засиженные мухами зеркала Past Perfect и краснокирпичные стены Present Continious. Человеком, живущим на месте действия и создающим образ действия, продвигаясь вдоль едва намеченной линии в предвкушении катарсиса, размышляя о моржах и плотниках, телемском братстве и грядущем хаме, да о чем угодно размышляя!
Нужно продолжать, прочел он однажды у Фуко, нужно говорить слова, сколько их ни есть, нужно говорить их до тех пор, пока они не найдут меня. Было время, когда он просто не мог продолжать. Проворачивался вхолостую, будто ключ в неисправном замке. Первая книга стала последней, говорил он себе, так бывает, возьми хоть Эразма Роттердамского. Мальчишеский роман, написанный в припадке отчаяния, скупили в киосках и на вокзалах, просто потому, что людям свойственно пить чужие слезы.
Книга и впрямь никуда не годилась. Он сидел над ней ночами, обдирая елочную вату, вспоминая то сонного алжирца, который с ворчанием открыл для них кафе в городке, куда автобус приезжал в шесть утра, то теплый ливень, затопивший палатку, то привычку его девушки держать карандаш во рту, то ее рот, свежий, будто красное яблоко с белоснежной хрусткой сердцевиной.
Потом он послал книгу первому же найденному в справочнике издателю, просто чтобы от нее избавиться. И вдруг — через несколько лет! — ему ответили, прислали чек и бумаги на подпись, он даже читать не стал канцелярского петита, подмахнул все разом, пошел в «Лису и корону» и напился в хлам. Проспавшись, он обналичил чек и уехал в «Бриатико».
Через год он дождался выхода книги и бегал по городу, скупая карманные экземпляры с лавровой веткой на обложке. Потом тираж повторили, обложка стала твердой, а ветка превратилась в куст, за которым мерещилась не то беседка, не то бельведер Эшера, он даже прочел несколько рецензий, написанных, похоже, одним и тем же человеком, меняющим фамилии и путающим следы. Потом ему прислали договор на вторую книгу, и он подписал.
* * *
— Как же мне осточертел этот дождь! — Маркус налил себе и клошару из литровой бутыли, с трудом удерживая ее в руках.
Ему хотелось пить и смотреть в светлые, близко поставленные глаза человека, живущего на ржавом катере. Два узких крыжовенных глаза, один из которых немного косил, от этого взгляд у клошара был диковатый и неопределенный. Маркусу хотелось задавать вопросы, но сил уже не хватало. Время от времени он пытался подняться, но снова садился на плетеный стул и подпирал подбородок руками.
— Погода как в Ломбардии. — Клошар отхлебнул вина и зажмурился. — Я бы давно уехал, да не могу катер бросить. Это катер моего отца, он сломался в девяносто четвертом, и я пообещал себе запустить двигатель, даже если придется перебрать весь катер по винтику. Но с тех пор многое изменилось. Трудно разбирать по винтику свой собственный дом.
— А вы что же, прямо там и живете?
— Живу. Знаешь, что такое сквозные пробоины? А еще трещины, сколы, заклепки. Но я с этим справился, да что заклепки, я в кокпите морозильную камеру поставил. Пришлось продать оливковую рощу, зато теперь я куплю двигатель. Двести восемьдесят сил. Фирма «Меркруйзер», зверское железо.
— Не морочь приезжему голову своей лодкой, — сказал подавальщик, явившийся с чистыми стаканами. — Ты и не думал ее чинить, сколько себя помню, сидишь на борту, свесив ноги, и удишь мелочовку себе на обед.
— Это не лодка, а каютный катер, сделанный на верфи Альдо Кранки, — нахмурился клошар. — У меня в гальюне, дружок, больше тикового дерева, чем у твоей матери в семейной спальне.
— Одно название чего стоит: «Манго фанго», ешь грязь, — не сдавался cameriere.
— «Манго фанго» означает мистраль, так его называют в тех местах, откуда родом мой отец. Хотя в одном ты прав, название нужно новое придумать. Нельзя под одним и тем же именем гнить у причала и выходить в открытое море. К тому же от мистраля кровь стынет, сам знаешь.
Только теперь Маркус заметил, что