вместо самоанца работает новый парень, и хотел спросить, куда подевался расторопный Ваипе, но вместо этого сказал совсем другое:
— Если вам горячий ветер нужен, назовите ливийская флейта. В античных текстах, например у Плутарха, сирокко называли ливийским флейтистом, если я не путаю.
— Чересчур мудрено! В названии лодки не должно быть никакой зауми.
— Старики говорят, что, когда дует сирокко, поднимают голову ревность и месть, — вставил подавальщик. — Раньше за преступления, совершенные, пока дует этот ветер, даже в тюрьму не сажали.
— Ай, брось. — Клошар махнул рукой. — Ревность и месть в наших краях головы никогда не опускают. Даже при легком бризе. Даже в полный штиль!
— Такой уж у нас характер на юге, — важно заметил подавальщик.
— Да характер наш здесь вовсе ни при чем! — Клошар привстал, будто хотел произнести тост. — Если в доме грохнули окно и никто не позаботился вставить новое, то скоро на всем фасаде ни одного целого стекла не останется. А через неделю придут те, кто разбил, и влезут в твой дом. А потом они вынесут твою постель и трахнут твою сестру. А еще через месяц начнут жечь костры, и весь город превратится в отхожее место. — Сказав это, он сел и так жадно приник к своему стакану, будто у него губы пересохли.
— При чем тут стекла-то? — Маркус едва шевелил языком.
— При том, что тринадцать лет назад здесь погибла хозяйка поместья. — Старик снова встал, с грохотом отодвинув стул. — И ее смерть назвали несчастным случаем, хотя все знали, что это вранье. Шесть лет назад здесь убили троих за одно лето, а никто и пальцем не шевельнул. В следующий раз убьют шестерых, а мы будем печь пасхальные кексы, ходить в процессиях и таскать на грузовиках чудовищ из папье-маше. Ничего удивительного, что в доме на холме завелся призрак и шляется со свечкой по верхнему этажу!
— Насчет призрака ты, пожалуй, загнул. — Маркус допил вино и поднялся со стула. — А насчет всего остального я согласен.
— Это я-то загнул? — Клошар возмущенно уставился на собеседника. — Да я вообще никогда не вру. Может, хочешь поспорить со мной, англичанин?
— Тут и спорить не о чем. Пожалуй, мне пора.
— Ставлю свой новый мотор! А с тебя — ведро красной краски для названия! И полный рабочий день. Ну что, слабо?
Некоторое время они молча смотрели друг на друга, потом Маркус протянул руку через стол и сразу ощутил пожатие горячей ладони.
— Вот он будет свидетелем. — Клошар кивнул в сторону подавальщика и крепко потряс Маркусову руку. — Я покажу тебе призрак, гуляющий со свечкой в закрытом отеле. Его видно с моей лодки, если стоять на корме.
— А зеленых чертей с твоей лодки не видно? — засмеялся свидетель, собирая стаканы.
— Выпивку запиши на мой счет. — Клошар уже надел свой плащ и направился к двери. — Прямо сейчас и пойдем. Он появляется после десяти и бродит до полуночи.
Выходя из траттории, Маркус посмотрел на небо и подумал, что завтра будет жаркий день. Лунная тень от холма плотно лежала на воде, лишь кое-где продырявленная огоньками лодочных фонарей. Если дождя и вправду не будет, он встанет пораньше и до полудня поднимется на холм. Пора увидеть «Бриатико» лицом к лицу.
Садовник
Любить Паолу на песке оказалось не так уж замечательно, как я думал, дожидаясь ночи. Я дожидался этой ночи уже несколько дней, на всем бесконечном пути от Катандзаро до Маратеи, но каждый вечер эта женщина забиралась в спальный мешок одна, безнадежно чиркнув пластиковой молнией.
В Маратее нам не повезло, с моря весь день дул ледяной ветер, а чай в жестяной банке кончился, так что мы собрали плавник, развели костер и долго пили горячее пиво, безбожно мешая его с джином, обнаруженным на дне моего рюкзака. К полуночи ветер упал, потеплело, и вокруг нас сомкнулась та особая войлочная тишина, которая водится только на юге.
Мы лежали вокруг черного круга тлеющих углей, опершись на локти, будто патриции вокруг пиршественного стола. Паола взяла кусок плавника и принялась засыпать костерок мокрым песком. Я глазам не поверил, когда она поднялась во весь рост и сняла сначала свитер, а потом зеленый балахон.
Солод и можжевельник помутили мой разум, электричество ударило в меня, словно молния в церковный шпиль. Женщина смеялась, раскинув перламутровые ноги на границе воды и суши, ее тело разрослось, будто дождевой лес, и заняло весь небосвод, а потом и всю поднебесную. Оно слилось со всей до оскомины живописной Италией, сквозь которую она протащила меня за девять ненастных дней, — внезапно я осознал кривизну ее арок, гладкость колонн, влажные имплювии и помпейские жернова.
В какой-то момент я поднялся на ноги, чтобы найти в рюкзаке сигареты. Вспыхнув, спичка сделала темноту еще более кромешной, но я успел увидеть ее лицо. Мы молча курили, лежа рядом на холодном песке. Песок на пляже оказался таким мелким, что проникал повсюду, будто перламутровая мука, — позже я обнаружил его там, где его быть никак не могло, и долго отплевывался.
— Господи, — сказала она наконец, — каждый день я думала о том, как это будет, и представляла себе разное. Но не это. Сколько у тебя было женщин?
— До черта, — сказал я, поднимаясь с песка и чувствуя себя покинутым. — Но все они просто куски мяса. Ты другое дело.
— Ясно, — сказала она, — значит, я первая. Bell’acquisto!
Она была первая, что бы там ни было: явись она на золотой колеснице в окружении корибантов, диких львов и пантер или валяйся на мокром песке с раскинутыми руками и волосами, похожими на темные водоросли. А я так и останусь сомнительным предметом разговора, полым и многозначительным, будто облачко с многоточием, выдуваемое персонажем комикса. Но произнести этого вслух я тогда не сумел. И в следующие несколько дней не сумел. А потом уже и говорить было некому.