Утром девятого дня на Софии, перекрывая пушечный грохот, забили колокола. С дозорных вышек и осадных башен, приткнутых к самой острожной стене, стали кричать, что литовцы забивают людишек в детинец и сами запаливают посад.
Довойна, видя, что острога и посада ему больше не удержать, решил сжечь посад и засесть в детинце, который был укреплен помощней острога и в котором он надеялся отсидеться до наступления весны. Весна заставила бы русских уйти из-под города: вскрывшиеся реки, половодье, слякоть не позволили бы продолжать осаду.
Алексей Басманов сам вылез на дозорную вышку… Подожженный литовцами с трех сторон посад охватывало огнем, люди толпами бежали в детинец. Вся площадь перед детинцем и вокруг него запрудилась людом… Даже сквозь грохот ста пятидесяти пушек слышен был яростный вой этого громадного скопища людей.
Басманов, поначалу собравшийся ехать к царю — посоветоваться, отказался от своего намерения и решил действовать самовольно. Призвав к себе московских стрелецких голов, он приказал им отобрать из своих приборов самых смелых стрельцов и ворваться с ними на посад через сбитую стену и проломы, воспользовавшись смятением в городе.
Когда стрельцы кинулись в проломы, огонь уже охватил весь посад; дувший из-за Двины ветер был горяч, ярко-красные вихры пламени вздымались в небо, распекая его до густой побежалости; грязный, тяжелый дым перекатывался через стены, как половодная вода через запруду. В огне, в дыму скрылась София, скрылся детинец… Снег вокруг острога посерел от пепла и гари.
Басманов перенес огонь своих пушек вправо, чтобы не побить стрельцов, кинувшихся на приступ, и велел изготовиться еще трем сотням ратников… Ратники засели перед самым рвом за турами — ждали… Предводивший их воевода Зайцев томительно и напряженно всматривался в густую завесу дыма, заслонившую дальнюю угловую башню, на которой должен был появиться условный знак, если бы стрельцам удалось захватить эту часть острога.
Из-за дыма прекратил пальбу Серебряный, через некоторое время смолкли пушки и у Морозова. Палили только Шуйский и Горенский, но вскоре замолчали пушки и у Шуйского, только Горенский, которому дым не мешал, не унимался: нечастые, хлесткие, как выщелк бича, выстрелы его пушек чередовались с заунывными взгудами колоколов Софии.
Басманов на слух определил, что Горенский бьет по детинцу, и, не дожидаясь условного знака, повелел Зайцеву идти на стену. Только ратники Зайцева скрылись в еле видимых от дыма проломах стены, как на угловой башне взвился полковой стяг московских стрельцов.
— Левое крыло острога за нами, — сказал Басманов полковым воеводам и тысяцким, собравшимся в эту решительную минуту вокруг него. — Теперь немедля на Великую стену! По ней — к водовзводной 103 башне! Забрать ее и начинать с нашей стороны тушить пожар. Иначе к детинцу нам не пробиться!
Воеводы и тысяцкие кинулись исполнять его наказ. К царю Басманов послал гонца, и вскоре из царского стана прискакал радостный Федька. Обнялся с отцом, поцеловался, отторочил от седла нашлемник с рысьей головой, надел его отцу на шлем.
— Цесарь жалует тебя!
10
К концу дня полоцкий острог был захвачен, но буйствующий на посаде огонь не позволил стрельцам прорваться к детинцу, и воеводе Довойне удалось увести за его стены все свое войско и затвориться, изготовившись к дальнейшей осаде. Большая же часть полочан, не успевши забиться в детинец, спасаясь и от огня, и от русских ядер, побежали в русский стан. Были средь них и русские, и литовцы, и поляки… Царь велел принимать их не как пленников, а как спасенных из плена, и не смешивать с теми пленными, которых пригнали с собой татары и черкесы. Целую ночь копились они в русском стану… Утром, когда стали им выдавать корм, оказалось, что перебежавших набралось больше десяти тысяч.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Засевший в детинце Довойна продержался только четыре дня, да и то благодаря лишь польским рейтарам, дважды отбившим русский приступ, а один раз даже решившимся на вылазку под предводительством своего ротмистра Верхлинского, знаменитого шляхтича, с которым русским воеводам приходилось сталкиваться еще в Ливонии, где он воевал со своими рейтарами на стороне ливонского магистра Кетлера.
Хотя и дерзок и смел был Верхлинский, но две сотни рейтаров, с которыми он выскочил из-за стен детинца, были как мелкий ручеек, наткнувшийся на громадное море русского войска. Десяток ратников успели порубить поляки, и тут же были вбиты за стены, оставив под ними десятка два убитых и перекалеченных рейтаров да с полусотни лошадей под доброй немецкой броней, которых тут же переловили и забрали под себя дворяне да дети боярские из государева ертаульного полка.
Одного коня, самого лучшего, темно-палевой масти, привели к царю. Иван с любопытством осмотрел коня, его броневую защиту, ласково потрепал настороженную, ноздрястую морду, косившую на него большими малиновыми глазами, постучал костяшками пальцев по склепанным пластинам конского нагрудника, смешливо сказал:
— Пошто мне сия братина?! Мне и сесть на него соромно! Мой актаз — от всех коней конь! А сего пусть Басман возьмет — ему в радость разные побрякушки!
Федька был доволен подарком. На радостях отпросился у царя под стену — не без тайной надежды отличиться на решительном приступе, который воеводы приговорили на субботнюю ночь, чтобы в воскресенье царю уже въехать в город победителем. Иван отпустил Федьку с шутливым наказом: «Спереди будешь ранен — пожалую, сзади — вон с глаз изгоню!»
Но не суждено было Федьке добыть себе славу на полоцких стенах… В субботу вечером, перед приступом, стрельцам удалось запалить городскую стену сразу в трех местах, и со стены стали кричать, что город сдается. По рее медленно сползло вниз знамя, две недели гордо развевавшееся над городом. Умолк сполошный набат. Но Иван повелел воеводам не прекращать пальбы по детинцу до тех пор, пока воевода Довойна с архиепископом не выедут из города и не явятся к нему в стан.
Незадолго до полуночи воевода Довойна явился в руский стан вместе с архиепископом и со всеми своими воеводами, подвоеводами и ротмистрами, среди которых был и Верхлинский — статный, надменный поляк, гордо ожидавший своей участи.
Иван принял литовцев в своем шатре, окруженный большими воеводами, сам в доспехах, в шлеме с золоченой тульей и наушами, из-под которых выбивалась осеребренная бармица, красиво опадавшая по его широким, чуть покатым плечам. Бармица искристо сверкала от яркого света свечей, переливаясь при каждом движении его головы глубоким жемчужным отливом, забивая и скрывая блеск его радостных, торжествующих глаз.
На поясе у него висел меч, с которым Дмитрий ходил за Дон на Мамая.
Иван был милостив к побежденным: благословился у полоцкого архиепископа, Довойну поднял с колен, когда тот преклонился перед ним, положив к его ногам свой воеводский жезл, велел поднять и держать прямо литовские знамена, брошенные поначалу на пол шатра.
— Штандары не мают вины, жэ вудз выпуща их зэ своих рэнк! — сказал он по-польски, покровительственно, но без всякой насмешки. — Трафне муве, панове? 104
Глаза его настойчиво допытали каждого, но ответил ему только Верхлинский.
— Слушне, тфуя милосць! Тылько и вудз не зафше ма вину, жэ выпуща штандары зэ своих рэнк 105.
Иван глянул на Верхлинского из-под веселой брови, покосился на своих воевод, помедлил, раздумывая — отвечать ротмистру или нет: для его царской чести было ущербно вступать в разговор с простым шляхтичем, но сложившийся уже ответ, видать, так и выпирал из него, и он не вытерпел:
— Негоже мне, царю, с тобой, простым шляхтичем, разговор вести! Честь тебе, да еще пленнику, велика больно! Однако скажу… Есть у нас, у русских, присловье — оно в самый раз и к моим и к твоим словам… Сила солому ломит! Растолмачь ему, князь, — обратился Иван к Горенскому, слывшему за отменного знатока и польского языка, и немецкого, и даже литовского, на котором и в самой-то Литве мало говорили, пользуясь больше польским или русским.
— Не тшеба, тфуя милосць! — сказал спокойно Верхлинский. — Розумем тфуй ензык! 106
— Вельми лепо! — обронил с удовольствием Иван. — Язык врага и язык друга завше тшеба 107 разуметь! Дабы ведать, о чем друг твой может говорить с твоим врагом! Тебе, шляхтич, жалованье мое и милость! Саблю свою прими обратно. Ты подданный короля, а король мне брат, и у меня с ним дружба! Служил ты литвинам не через клятву, а за деньги, и воля твоя — служить мне також, как им служил, иль выйти в землю свою. В том тебе не будет перешкоды! 108