Даже Иван не выдерживал этой страшной пустоты в Левкиевых глазах. Когда взгляды их встречались, Иван набычивал лоб, словно бы защищаясь от Левкиевых глаз, и тяжело, с надрывной нетерпимостью бросал ему:
— Отверни взор!.. — и тянулся рукой к чему-нибудь тяжелому, чтоб швырнуть в Левкия.
Левкий убирал глаза, а Иван, словно устыдившись своей грубости и непочтительности к Левкиеву сану, начинал виновато ублажать его:
— Люблю тебя, поп! Проси чего хочешь!.. Толико не крови! Кровь не хочу лить. Митрополиту обетовал милостивым быть с побежденными.
— С побежденными будь милостив — с еретиками како смеешь? Помяни заповедь святого Иосифа Волоцкого: «Еретиков не следует ни миловать, ни предавать покаянию, а надлежит лише казнить!»
— Не в честь то мне… — хмурился Иван.
— Тебе не в честь, ин богу в славу! Их оружье посильней твоего меча. Помяни, како попустительством деда твоего, великого князя Ивана Васильевича, расползлась по нашей земле злая жидовствующая ересь! И ныне, в неделю православия, предаем мы анафеме всех поборников сего злого растления!
— Израдцев своих потоплю до единого!.. Иных на душу брать не хочу!
— Господь нам рече: «Который взыщет душу свою спасти — погубит ее! Который погубит ее — оживит ее!»
— Не хочу! Не хочу… Изыди, поп, изыди! — пытался еще отшучиваться Иван, но вино и разбереженная ожесточенность необузданной души делали свое дело.
Лицо его хмельно тяжелело, глаза напучивались, взгляд становился нетерпеливым, злобным, рука все чаще смыкала коротенькие кудельки бороденки, и все чаще Федька Басманов наполнял его роговую чашу.
К полуночи Иван изрядно опьянел, но вино никогда не валило его и не вышибало из него разума — только злоба исступляла его… Злобу-то и постарался вызвать в нем Левкий, чтоб добиться своей цели. И средство для этого припас особенное, неотразимое — помянул про бежавшего в Литву из-под Полоцка Хлызнёва-Колычёва и, заметив, как перекорежило Ивана от этого помину, с хитрой и злой намеренностью похвалился:
— Аз тут пристарался, бегунка твоего давнего сыскал! Промеж черпцов здешних крылся…
Иван дернулся, выгнул спину, будто стегнутый плеткой, руки его, как змеи, расползлись по столу в разные стороны…
— Да аз его подлого единым взором распознал!
Иван резко отстранил сидевшего рядом с ним князя Владимира, подавшись вперед, длинной, цепкой рукой, как щупальцем, дотянулся до Левкия, подтащил его к себе и зашипел ему в ухо:
— Кого?.. Кого?..
— Фомку… сдержанно ответил Левкий. — Сподвижника еретика Федосия Косого, сбегшего разом с ним от твоего суда в Литву.
— Помню, — закусил губу Иван. — Помню… Семь лет тому… А Федосий?
— Федосий в Вильне. — Левкий заглянул в большие выпученные глаза Ивана, хитро и злорадно сощурился.
Иван как захватил поначалу Левкия, так и не отпускал его, мял в своих руках, как хлебный мякиш. Левкий съежился, присмирел в Ивановых руках, обник, но глаза его оставались все такими же льдистыми, пустыми, выхолощенными — нечеловеческими глазами, — черными, неотлипчивыми пиявками, тянувшими из Ивана его неистовую злобу.
— Где он, Фомка сей?
— Тут, в подвале. — Левкий слегка топнул ногой в пол. — В пытошной…
— Веди!
Иван крутнулся на лавке, перебросил через нее ноги — как с коня слазил; Левкий тоже с шустроватостью перешмыгнул через лавку, стащив с нее своим вертким задом бархатный полавочник.
В подвале, на крутых, скользких от сырости ступенях он без конца оступался, боясь уцепиться за Ивана, хватался за такие же скользкие стены, изнывающе сопел, но ни на миг не позволил себе перевести дух, шаг в шаг следуя за Иваном.
Внизу, на широкой круглой площадке, разбегавшейся на три стороны темными сводчатыми коридорами, около раскаленной жаровни, сидело трое стражников… Не узнав в первое мгновение царя, они схватились было за бердыши, но тут же и посвалились на пол, как мертвые.
Иван перешагнул через одного из них, снял со стены масляный факел, нетерпеливо выдохнул:
— Куда?
— Сюда, государь… — мышью шмыгнул в один из коридоров Левкий.
В глубине коридора маленькой светлой точечкой проглядывал слабый огонек лучины. Иван стремительно ринулся на этот огонек. Левкий из последних сил поспешал за ним. Возле двери пыточной камеры на покосившемся топчане дремал стражник. Заслышав шаги, он встрепенулся, поднялся с топчана, подозрительно и зло стал следить за приближающимся факелом; рука его настороженно выставила вперед бердыш.
Иван, не замедляя шага, резко и неожиданно сунул ему чуть ли не в самое лицо факел, стражник с испуганным всхлипом откачнулся, бердыш выпал у него из руки, протяжно звякнул на камнях пола. Стражник раззявил рот, глаза…
— Отворяй! — вынырнул из темноты Левкий.
— Святой отец!.. — узнав Левкия, обрадованно всхлипнул стражник и проворно дернул на себя тяжелый засов, двумя руками, с полной натугой, потянул створку двери… Дверь бесшумно подалась, пошла, пошла, вдавливаясь в густую темень коридора. Из открывшегося темного проема дохнуло запахом кузни, сыромятной кожи и еще чем-то — неприятным, тошнотным…
Свет факела мгновенно прилип к чуть наклонным, сыроватым стенам крупной каменной кладки, изрубцованной известковой росшивью, повис серыми бликами на вделанных в стены кольцах, крюках, цепях, на вылощенных от множества побывавших в них шей и рук пыточных колодах, серой пеленой распластался по полу.
Иван поднял факел повыше, сделал еще шаг… Справа, под стеной, высветился холодный горн с нависшим над ним жестяным вытягом, в горне — кучей наваленные клещи, тавра, цепные наручья, железные пояса, глиняные тигли для плавления свинца, которым заливали глотки самым упорным и нескоримым. Рядом с горном — кадки с рассолом. Им поливали раны… В других кадках — размокающие пыточные рубахи и натемники из сыромятной кожи, которые надевали на пытаемых размокшими, мягкими, а после сажали к огню, отчего кожа быстро высыхала и, сжимаясь, ломала порой и ребра, а натемник так стискивал голову, что больше двух дней такой пытки никто не выдерживал — или сходил с ума, или сознавался.
От вида всех этих орудий пытки Иван как будто даже успокоился: высмотрев на стене вставленный в зажим факел, он терпеливо поджег его своим факелом. В камере посветлело… В дальнем от Ивана углу сидел прикованный цепью к полу голый, щуплый, безбородый человек. Лица его не было видно, четко проглядывала сквозь полумрак только выбритая макушка и прижатые к подтянутым к груди коленям костлявые плечи. Недалеко от него — под стеной, — на широком кутнике, лицом к стене лежал другой человек — видать, спал. Иван подошел к кутнику, саданул спящего в спину коленом, занес над ним факел… Человек подхватился — спросонья, с перепугу рыкнул по-медвежьи, в растерянности закрылся от света факела широченной, пухловатой ладонью.
— Будя… — сказал он с растерянной добротцой, вызирая прищуренным глазом из-за растопыренных пальцев.
— Никак Махоня? — удивился Иван.
— Я, государь, — враз узнав Ивана, глухо вымолвил Махоня и грузно сполз с кутника на пол. — Опочива нигде не приискал…
— Подымись, Махоня, — строго и недовольно сказал Иван. — Неужто не ведаешь: государям кудермы не кланяются. Отверженные вы!
— Ведаю, государь, — сказал виновато Махоня, поднимаясь с пола. — Ды токо — какой я кудерма? Заплечник!.. Живота никого не лишил, а плеткой — токо зла да противы лишаю. Добру ин служу.
— Да ты еще и умен, Махоня?! — приблизил к нему свое воспаленное лицо Иван.
— Дык чаво… — чуть смутился Махоня. — Есть маленько, государь.
Иван перевел взгляд на сидящего в углу человека, сунул, не глядя, Махоне в руку факел, коротко повелел:
— Посвети!
Прошел в угол… Человек как сидел скорчившись, так остался, только лицо поднял на Ивана — глаза его тускло, мучительно сверкнули.
— Здравствуй-ста, Фома, — с привздохом, напряженно, тихо выговорил Иван.
— Спаси тебя бог, государь, — с дрожью сказал Фома, но дрожал он от холода, а не от страха. Глаза его снова мучительно сверкнули.
— Пошто же не встанешь предо мной, Фома? — все так тихо спросил Иван. — Иль презренья столико в тебе?
— Наг я, государь… Срамно пред тобой нагим стоять.
— Так будешь висеть, Фома! — спокойно сказал Иван, как будто подшучивал над ним.
Фома не ответил, но глаза, его метнулись к потолку — туда, откуда свисали залощенные петли дыбы.
— На дыбу его, Махоня!
Махоня вставил в зажим факел, отомкнул Фому от цепи, спустил пониже петли, просунул в них Фомкины ладони, крепко затянул петли на запястьях. Через минуту Фома висел на дыбе.
— Теперь не срамно, Фома?
— Теперь нет, государь… Твоей волей срамлюсь.
— Дерзок ты, Фома…