к еще большей драме. Вся сцена происходила на его глазах. Что он чувствовал, можно себе представить. Ему пришлось все пережить заново. От звонка из кондитерской в Ленинграде до зала в Лос-Анджелесе расстояние оказалось коротким. Сутки спустя Бобышев – свидетель также не самой приятной сцены:
На следующее утро Ася подошла сама. Выглядела прекрасно, пригласила с собой на завтрак. Мы сели в кафетерии за столик, и тут же к нам подсел Довлатов. Враждебно косясь на меня и даже не поздоровавшись, он с места начал убеждать Асю в своей неизменной приверженности и даже требовал от нее тут же пойти к нему в номер. У меня горячий сэндвич с омлетом не лез в горло.
– Знаете что, разбирайтесь тут сами, а я пошел, – отодвинул я тарелку.
– Нет, нет, пожалуйста, Дима, не уходите. Прошу вас, останьтесь.
Я все же ушел, – зачем это мне? Ясно, что прекрасная дама захотела использовать меня как заслон от назойливого Сергея.
Мне кажется, что слово «злорадство» достаточно точно характеризует мемуариста. В «Филиале» Тася вместе с героем отправляется на торжественный прием. В тот самый «роскошный особняк Грейстоун, о котором рассказывает Матич. Довлатов изображает его несколько сниженно:
Особняк Дохини Грейстоун напоминал российскую помещичью усадьбу. Клумба перед главным входом. Два симметричных флигеля по бокам. Тюлевые занавески на окнах. И даже живопись не менее безобразная, чем в провинциальных российских усадьбах.
Тася очень быстро заводит новых знакомых. Среди них есть даже гений – Роальд Маневич, автор книги «Я и бездна». Тася предлагает Далматову помочь молодому нервному дарованию:
Тася поднялась на галерею. Через минуту вернулась с объемистой рукописью. На картонной обложке было готическим шрифтом выведено:
«Я и бездна».
Тася сказала:
– Роальд предупреждает, что на шестьсот сорок восьмой странице есть опечатка.
– Это как раз не страшно, – говорю.
Прием подходит к концу. Следует удар, которого герой подсознательно ждал:
Пора было ехать в гостиницу. Автобус уже минут двадцать стоял перед входом. Вдруг Тася подошла ко мне и говорит:
– Прости, я ухожу с Роальдом.
– Не понял?
– Я ухожу с Роальдом Маневичем. Так надо.
– Это еще что за новости?
– Роальд такой несчастный. Я не могу его покинуть.
– Так, – говорю.
И затем:
– А теперь послушай. Мы с тобой расстались двадцать лет назад. Ты для меня совершенно посторонняя женщина. Но сюда мы пришли вместе. Нас видели мои знакомые. Существуют какие-то условности. Какие-то минимальные приличия. А значит, мы вместе уйдем отсюда.
– Нет, – сказала Тася, – извини. Я не могу его покинуть…
Если кому-то поворот кажется излишне мелодраматическим, то воспоминания Ольги Матич свидетельствуют о реальности эпизода:
Помню их в автобусе, который вез нас в особняк Грейстоун, а на обратном пути – угрюмого Довлатова; я безуспешно пыталась развлечь его разговорами.
Довлатов оценил доброту Матич, попытку отвлечь его от мрачных мыслей, ход которых понятен. Через некоторое время он пишет ей письмо:
Я абсолютно лишен способности быть непосредственным, живым и приятным собеседником. Я очень напряженно чувствую себя на людях. Поэтому иногда кажусь мрачным и даже самодовольным. Это не так. Я просто чудовищно застенчив.
Довлатов не наговаривал на себя, поддавшись объяснимо дурному настроению после встречи с Пекуровской. Его раскованность в «новоамериканский период» многие принимали за родовые черты писателя, видя в нем жизнерадостного, яркого человека, умеющего превращать жизнь в «праздник, который всегда с тобой». Но это не так. Он действительно чувствовал себя комфортно внутри своего небольшого газетного коллектива, но общительность и легкость в разговоре испарялись, как только он попадал в другую среду. Мицуёси Нумано, японский переводчик Довлатова, вспоминает о своем опыте общения с ним:
Судя по тому, что я читал из его книг, я как-то воображал, что он веселый человек, любитель пошутить. Кроме того, по собственному опыту я тогда уже знал, что большинство русских писателей в эмиграции обычно приходят в восторг, узнав, что их читают даже в Японии, несмотря на то что их имена не пользуются известностью на международном книжном рынке. А когда я поднес Довлатову «Невидимую книгу», на его лице не появилось даже подобия улыбки. С гримасой (или это только мне показалось?) и не произнеся ни единого слова, он просто сделал для меня такую надпись: «С благодарностью за любовь к русской литературе». У меня осталось только впечатление об очень угрюмо настроенном человеке гигантского роста.
К мрачности нужно приплюсовать зажатость, неуверенность в себе. Преследовавшие Довлатова с юности качества благополучно пережили эмиграцию, пустив корни на американской почве. Показательна в этом отношении история его общения с Ниной Берберовой. Довлатов пишет в апреле 1982 года первое письмо, в котором очень высоко отзывается о «Железной женщине». Берберова благосклонно принимает комплимент и предлагает встретиться в ответном письме от 12 апреля:
Как-то мне кажется ненормальным, что мы до сих пор не знакомы лично. Мне кажется, нам пора встретиться. Я даже в этом уверена. Мой телефон – 609–924–4751. Если будет у Вас охота и время, может быть, Вы приедете ко мне в Принстон? Или настроитесь на долгий разговор по телефону?
Довлатов в письме от 26 апреля с энтузиазмом откликается на приглашение:
Я был очень рад Вашему письму и Вашей готовности встретиться со мной. Это реально. Тут, говорят, бывает оказия в лице некоего моторизованного Тарасенкова. Я ему скоро позвоню и договорюсь – в принципе. Затем позвоню Вам и уточню время. Это будет, я думаю, сразу после 10-го мая, если Вы окажетесь свободны и расположены к встрече.
Он хочет рассказать о «Новом американце», конфликте с Седых. Встреча не состоялась. Бывает. Технические накладки и так далее. Переписка продолжается. Довлатов подтверждает делом свою симпатию к творчеству Нины Николаевны. Для «Радио Свобода» он создает скрипт, посвященный поэтической книге Берберовой «Возвращенная молодость». Текст он отправляет вместе с письмом от 29 декабря 1984 года. В письме снова высокие слова:
Я люблю и перечитываю Ваши книги и что более всего мне дорога в Вашем творчестве черта, которая редко встречается в русской литературе и никогда не встречается в литературе эмигрантской и которую я бы назвал – «драматический, выстраданный оптимизм». И еще, уже по-человечески, я восхищаюсь тем, что Вы, может быть единственная в эмиграции, не преодолеваете жизнь, а осваиваете ее.
Наконец встреча состоялась. Осенью 1984