Твои волосы и здесь пахнут степью и солнцем.
— Тогда ты говорил еще — и радостью.
— Ты запомнила?
— Я все помню.
Глеб покачает головой, но соврать насчет радости не сможет…
Они уезжали из Владивостока, твердо решив больше не появляться здесь до самого дня посадки на пароход. За что-то обижались на этот город, как будто у него только и было забот, что благодетельствовать троим крымским путникам, случайно оказавшимся на его улицах. У него ведь была еще и своя собственная жизнь — не только заботы о проезжающих. Но проезжающие и приезжие никогда не помнят об этом.
Не «принятые» городом, они возвращались в свою неприютную казарму действительно как домой, и даже торопились. Им уже хотелось поужинать. Хотелось лечь — и подождать еще одного утра: вдруг оно окажется действительно мудренее вечера.
Но следующее утро не принесло ничего нового. И еще несколько следующих.
Сидение в казармах непонятно затягивалось, деньги за сентябрь почему-то не выдавали, и настало такое время, когда Глебу пришлось вспомнить о своих шелковых сорочках, которые пропутешествовали в его нелепом чемодане от берегов немецкой Балтики до Великого, или Тихого, океана. Честно говоря, Глебу жаль было расставаться с ними, поскольку за всю свою жизнь он еще никогда не носил и не имел таких красивых, но теперь делать было нечего. Хотелось побаловать чем-нибудь вкусненьким своих «ребятишек» — так назывались у него Лена и будущая Наташка, и, кроме того, люди очень советовали купить луку, чтобы не заболеть на Чукотке цингой.
Так состоялась еще одна поездка во Владивосток. Были проданы сорочки и куплен лук. Глеб, разгулявшись, предложил даже зайти на оставшиеся деньги в знаменитый «Золотой Рог» — ресторан золотоискателей, бездомных моряков, бродяг и освобожденных заключенных, между прочим совсем не бедных. Глебу хотелось не столько погулять в этом злачном месте, сколько взглянуть на него как на достопримечательность. Но Лена воспротивилась. Ей теперь даже вид выпивших людей был неприятен, не говоря уж о том, чтобы самой сидеть за пьяным столом.
Вместо ресторана они посетили пароход «Петр Чайковский», на котором им предстояло (что было уже объявлено) плыть на Чукотку.
Об этом пароходе в казарме ходили всякие недобрые слухи. Говорили, что это совсем старая посудина и что капитан поэтому отказывался принять на борт людей: грузы, дескать, я обязан принять и готов отчалить в ними немедленно, а за людей отвечать не хочу. Предполагали, что именно из-за этого все откладывается и откладывается посадка. И действительно: уже пять раз назначался «последний» срок отправки — 16, 18, 20, 22, 25 сентября… Кто-то уже предрекал: останемся зимовать здесь, жить придется в той же казарме, деньги будут платить как находящимся в резерве — только за воинское звание, а почти у всех жены, дети. Беда!..
«Петр Чайковский» и впрямь выглядел «стариком» — с выпуклыми бортами, с круглой высокой трубой, весь какой-то слегка прогнувшийся, — словом, типичный пароход со старинной, времен первой мировой войны, фотографии. Но он явно готовился в рейс — и не только с грузом. На палубе в одном ряду с самоходными орудиями стояли две походные кухни, тоже прихваченные к палубе, толстой проволокой. Над люками были сколочены из свежих, еще пахнущих древесиной досок тамбуры с дверцами: через них пассажиры будут входить в твиндеки, проще говоря — трюмы.
Показав гостям палубу, дежурный матрос провел их в один из пассажирских твиндеков. Вниз цела довольно крепкая лестница с гладкими поручнями. Вниз и в темноту. Потому что во всем большом и гулком помещении трюма горела всего одна лампочка желтого накала. Потребовалось время, чтобы глаза попривыкли к такому освещению… Однако и привыкнув и приглядевшись, тут ничего нельзя было увидеть отрадного, ничего, кроме нескончаемых, уходящих и вправо, и влево, и в глубину двухъярусных нар, почти таких же, как в казарме, но более широких и мощных. Спать ни них всем предстояло вповалку.
— Когда пойдем, тут светло будет! — бодро пообещал морячок, совсем еще мальчик, своим притихшим гостям.
— А холодно не будет? — поежилась Лена.
— До Чукотки не будет!
Больше и спрашивать было как будто бы не о чем. Постояли, потоптались и начали оглядываться на люк, из которого тянулась сюда манящая полоса дневного света.
— Да вы не бойтесь, как-нибудь дотопаем! — начал морячок утешать будущих пассажиров. — Он хотя и старенький, наш «композитор», но недавно вышел из капитального ремонта… Главное, луком запаситесь, а то на Чукотке нечем будет спирт закусывать…
Когда поднялись снова на палубу, на середине залива трижды прогудел уходивший куда-то пароход. Он двигался пока что очень медленно, как бы преодолевая силу берегового притяжения, и эти гудки его — басовитые и грустноватые — прозвучали почти как жалоба на трудность отхода и прощания. Ему стали отвечать — может быть, подбадривая его — пароходы у причалов. Каждый таким же троекратным гудком, каждый своим особенным голосом. И долго еще колыхался над заливом, перекидываясь из одного места в другое, густой разнотембровый гул.
— Так прощаются пароходы, — пояснил морячок.
— И нас так же провожать будут? — полюбопытствовала Лена.
— Обязательно!..
9
30 сентября
З а л и в З о л о т о й Р о г
Второй день, как мы на пароходе. Во время посадки шел дождь, и кто-то говорил, что это хорошая примета. Но нам все равно хотелось поскорее спрятаться от дождя в твиндек, поэтому все кинулись к трапу, началась давка. Старший нашей команды майор Доброхаткин громогласно объявил:
— Сяду я, потом все остальные, по списку.
Лена сказала ему:
— А настоящие мужчины даже тогда, когда пароход тонет, пропускают вперед женщин.
— Прекратите болтовню! — оборвал ее майор Доброхаткин.
Я сказал ему, что даже в казарме уважающие себя офицеры разговаривают вежливо.
Майор взорвался, Лена рассердилась, просто разъярилась: я впервые видел ее в таком состоянии. Видимо, тут выплеснулось все скопившееся в ней нервное напряжение. А Доброхаткин стал разыгрывать комедию — записал мои документы и прокричал:
— Предупреждаю, что ваша жена будет завтра ссажена с парохода. Она не поедет!
Лена решила после этого немедленно сойти с парохода сама,